Услышав, что его хотят распять, я сказала, что не пожалею ничего, чтобы его спасти. Евреи и универмаги мне ни к чему, а ростовщики и подавно.

И целый месяц я прятала этого мюнхенского мученика. У него было маленькое пивное заведение, в котором тайно собирались их люди, сейчас они «выжидали». Но скоро кончат выжидать, сказал он. «Враги наши загадили святую нашу родину!» — еще сказал он. «Какие враги? — удивилась я. — Ведь, слава богу, войны нет». Но он объяснил мне, что враги — это марксисты, которые еще хуже, чем французы.

Оказалось, что он — не один, а целых трое их было. И оружие они имели. Я прятала их в угольном сарае. Носила им еду и газеты. Они ели, надо тебе сказать, в три горла, а газет прочитывали целую охапку каждый день и страшно ругали красных. Мой сарай просто ходуном ходил от них. Но мне показалось, что их не так уж сильно разыскивали.

Потом, когда они вернулись в свой город, все наладилось. Однажды фрау Марта мне сказала, что нас приглашают в Мюнхен на большое собрание. Я очень удивилась: а мне-то что там делать? Но Марта сказала: ты имеешь заслугу, это тебе зачтется.

И вот на том собрании я в первый раз увидела нашего сладкого фюрера…

Вернулась я другим человеком. Даже Муймер боялся теперь слово против меня сказать. У него совсем плохо стало с ногами, он и до кнайпы своей дойти не мог. А дома я играть в скат не разрешила. Надо было о национальной революции думать, а не в скат играть. И я о ней все время думала. И делала все, что мне поручали.

Вот так я стала «старым борцом», и вот почему теперь я имею уважение людей и некоторые привилегии…

А один из тех, кого я прятала у себя в угольном сарае, теперь очень большое лицо. Очень большое. Но каждое рождество он присылает мне святочный пакет с хорошей колбасой и красной рыбой. И с еловой веточкой.

Пока Альбертина рассказывала всю эту историю, я рассматривал ее. В профиль лицо Альбертины напоминало «львиный зев». То есть настоящий лев тут ни при чем: я имею в виду цветок «львиный зев», который сохраняет свою форму, даже увядая. Две его половинки разделяет как бы пасть, над которой расположен крупный островатый нос. Поэтому в этом цветке высматривается что-то хищное. Так же и у фрау Муймер.

Но стоило ей повернуться, и это впечатление исчезало, а оставалось благообразное лицо старой женщины с добрым и спокойным выражением. Однако видение «львиного зева» не проходило бесследно, и все время помнилось, что какой-то незначительный поворот может вернуть его…

Я старался вникнуть в историю старой женщины, историю, которая могла открыть мне некие закономерности, могла, я надеялся, хоть приблизительно объяснить, какие злые чары превращают женщину с хорошими душевными качествами — в нацимегеру, что само по себе было так же удивительно, как превращение царевны в лягушку.

Поэтому я ухватился за предложение Альбертины: сопровождать ее в Спортпалас, где будет выступать рейхсминистр, доктор Геббельс.

Альбертина имела пригласительный билет, который давал право привести с собой кого-то из родственников. Как она мне объяснила, это будет собрание старых и очень старых женщин. Некоторые из них даже передвигаются с трудом, но ни за что не пропустят случая послушать рейхсминистра. Вот их-то и приведут внуки или правнуки.

Альбертина надела поверх воскресного платья черное шелковое пальто, на котором красиво выделялись ее многочисленные награды: за старую обувь, за утиль, за бутылки и еще за многое. Над ними красовался круглый партийный знак с изуродованным крестом.

Мы ехали сначала трамваем. Все места в вагоне были заняты, но моей даме уступили место сразу трое: эсэсовец в черном мундире с двойными молниями на петлицах вскочил, щелкнув каблуками; гитлерюнге, сделав «гитлеровский привет»; а какой-то тип в вылинявшем военном кителе — отвесив поясной поклон. Остальные пассажиры, все без исключения, таращили глаза на Альбертину, пока она, поблагодарив всех троих, величественно занимала место эсэсовца, явно показывая, что отдает ему предпочтение.

Я стоял при ней, как ассистент при знамени. Всеобщее внимание падало на меня, так сказать, на излете, но этого было достаточно, чтобы я чувствовал себя самым дурацким образом.

Еще не хватало! На остановке в трамвай вошли две гитлердевицы с плакатиком на груди — сбор на подарки воинам Восточного фронта. Альбертина демонстративно первая сунула монету в алчно ощерившуюся железную кружку. Под строгим взглядом моей дамы пассажиры вылавливали в карманах монеты.

Когда мы выходили, стоявший у двери юнец приветствовал медаленосную старуху со старательностью двоечника, встретившего на улице школьного учителя, а вагоновожатый бросился помочь ей спуститься со ступенек, хотя я уже стоял внизу на подхвате.

Признаюсь, я не ожидал такого триумфа. Альбертина же не скрывала своего удовольствия от того, что имела случай показаться мне во всем блеске…

Не знаю, кому первому пришла в голову мысль об обработке старух в нацистском духе, о немалых капитало- и трудовложениях в эту кампанию, но, надо признать, они окупились с лихвой. Я понял это в тот момент, когда очутился в Спортпаласе, переполненном старухами, наэлектризованными самим фактом своего пребывания в этих стенах и того, что им предстояло, до такой степени, что казалось, с них сыплются искры.

Мои опасения, что я буду обращать на себя внимание, оказались напрасными: среди массы седых голов в самом разнообразном оформлении: от модной стрижки до старонемецкой «короны» из порядком поредевших локонов — кое-где мелькали стриженные «под бокс» юнцы и бледненькие создания со скромными косичками «истинно немецких», «лорелееподобных» девиц.

Прослойка молодежи только подчеркивала характер собрания. Характер, столь определенно выраженный и, я сказал бы, спрессованный, что меня зашатало от неожиданности и даже испуга. Никогда бы я не подумал, что тысячи старых женщин могут предстать в таком единообразии, в таком единодушии и боевитости. Они были как один гигантский подсолнух с тысячами зернышек, одинаковых и максимально сближенных, и этот подсолнух обращался к солнцу, которое вот-вот должно было взойти на убранную цветами, коврами и портретами сцену.

Говорили, что должен был выступить фюрер, но военные дела не позволяют ему даже на короткий срок оставить штурвал рейха. Но министр пропаганды — это тоже светоч, и его слово «проникает в кровь».

Это выражение «проникает в кровь» я с удивлением услышал впервые от Альбертины, но оказалось, что оно имеет право хождения наряду с другими, столь же выспренними и абстрактными.

В стенах Спортпаласа стоял сдержанный гул, в котором угадывались взволнованность и удовлетворение. На всех лицах можно было прочесть довольство собой и окружающим. Оно не было показным.

Да, как ни странно, хотя тут были старухи в массе из среднего слоя горожан, и шла война, каждая имела близких на фронте, и кучу трудностей, и ущемление во всем — продовольственные карточки даже на моющие средства!. И хотя от всего этого не спасали ни стены Спортпаласа, ни пышные речи, — здесь царило довольство…

И мне казалось, я понял, что цель пропаганды заключалась не в том, чтобы от чего-то спасти или научить спасаться, а в том, чтобы увести… Этот зал с его великолепием, и это ожидание, и единение, растворение в толпе — ни от чего не спасали, но они уводили… Уводили от бед и забот, заглушали их шумом оркестров, заслоняли знаменами с золотым шитьем.

Да, именно так. Но как это делалось? Как именно из обывателя делался нацист? Какие манипуляции производились с пресным тестом, из которого состояли все эти старухи, чтобы приготовить из них острое, наперченное блюдо, пригодное для стола нацизма?..

Мне казалось, что здесь я коснусь хоть краешка разгадки. Я был достаточно напичкан наблюдениями, теперь я хотел постичь технологию удивительных обращений розы в жабу.

Море старух между тем сдержанно бушевало. В слитном рокоте угадывалось возбуждение, не могущее быть сравнено ни с чем. Если с религиозными действами, — то там страсти умерялись ритуалом службы. Если со свадьбами или крестинами, — так не старухи же определяли там ход и настроение празднества!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: