Трудно было себе представить, что давно уже существуют продуктовые карточки, талоны на мясо, жиры и даже моющие средства!
На каждом углу продавали всякую мелкую всячину, в различных вариантах здесь фигурировала эмблема Вердера — яблочная ветвь, а более всего имели успех бутылки яблочного вина всяких форм и емкостей, которые продавались в пестрых сетках с длинными петлями. Петли надевались на шею или через плечо, и некоторые любители уже щеголяли в ожерельях из разномастных бутылок в пестрых сетках.
Иоганна просто излучала радость. Нет, то выражение печальной сосредоточенности, которое привлекло меня с первой встречи, оно не исчезло бесследно, но затаилось где-то глубоко. А разве со мной не происходило то же самое? Разве я тоже не был вечно и печально сосредоточен где-то в глубине своего существа? И все же я радовался этому дню так же, как Иоганна.
И я не решался спросить, бывала ли она здесь прежде, словно мог этим вопросом вернуть ее к воспоминаниям о чем-то, что она не хотела вспоминать и что, может быть, положило на нее тень, которую это утро с его звонкостью и яркостью стерло с ее лица.
Мы остановились, прикидывая, куда направиться. Ганхен потянула меня за рукав… По берегу вилась желтенькая песчаная дорожка, а над ней легкомысленно покачивалась на ветке подвешенная на шнурках картонка с не менее легкомысленным приглашением: «Посетите кафе „Лепесток“!» И под этим поэтическим названием — в высшей степени реалистическое: «Никакого винного принуждения!» — что означало: не обязательно заказывать вино — и, следовательно, намного сокращало расходы. Указательный палец старательно нарисованной женской руки в черной перчатке показывал направление.
«Лепесток» вполне оправдывал свое название: кафе устроилось на небольшом плоту, держащемся на тросах столь эфемерно, что казалось, мы вот-вот отцепимся и уплывем, впрочем не бог знает в какую даль, потому что озеро было невелико, а берега густо населены посетителями других заведений.
«Лепесток» содрогался. Тросы скрипели, бревенчатый пол уходил из-под ног, ножки столиков держались железными креплениями плота.
— Ах, какая прелесть! — закричала Иоганна.
Я не имел ничего против. Тем более что мы сразу нашли два места за столиком, где уже сидела молодая дама с ребенком. На мой вопрос она охотно ответила, что да, конечно, мы можем здесь расположиться. Она добавила, что нас обслуживает девушка, а это, извините, как-то приятнее, согласитесь, девушки всегда опрятнее… Мы готовы были согласиться с чем угодно, потому что аппетит у нас разыгрался еще в поезде.
Дама была молода и оживленна, а девочка — премиленькая. Обе они так гармонировали с солнечным пейзажем, со светлым озером, по которому плыли желтые и красные листья и отражения белых перистых облаков. А вода плескалась совсем рядом, и плот дрожал, и скрипел трос, и где-то цепь терлась о причальную тумбу и легонько звенела, и все эти звуки, вроде бы и негромкие, отдавались четко и гулко, как в раковине, а две молоденькие кельнерши в матросских блузках бегали по бревнам с такой сноровкой, словно бывалые морячки.
Я взял карточку меню, зная, что здесь так принято: кто платит, тот заказывает. Вообще-то я считал это свинством, раз ты пригласил даму. Но строго придерживаться местных обычаев было мое правило. Впрочем, я тут же нашел форму компромисса: прочитал карточку Иоганне. Верная традициям, она сказала, что будет пить и есть то, что я. А потом рассудительно подсказала, что если мы собираемся и пообедать здесь, то есть в Вердере, то, наверно, лучше сейчас не брать ничего такого, что потребует оторвать талон.
— Если, конечно, мы будем тут обедать… — повторила она, словно ей трудно было поверить в такую мою щедрость. — Кроме того, у меня есть бутерброды! — объявила она.
Почему-то от этих слов и даже не их значения, а тона, которым они были произнесены, я узнал об Иоганне больше, чем мог бы, может быть, из ее подробного рассказа о себе. Мне представилась ее жизнь, жизнь девочки, дочки уборщицы, без достатка, без возможности учиться, но, вероятно, с надеждами. С надеждами, оборванными войной, еще какими-то крушениями, след которых остался в ее глазах.
Я подумал, что ни за что не стану расспрашивать ее. Не только потому, что боялся вторгнуться во что-то сокровенное. Я должен был бы тогда ей рассказать и о себе. Понятно, мне ничего не стоило — в который уже раз! — повторить легенду Вальтера Занга, но мне хотелось избежать этого. И пока что все шло, как мне хотелось.
Оживленная молодая дама напротив нас немедленно вступила в разговор. Она рассказала нам, куда мы должны отправиться после завтрака, рекомендовала нам взять напрокат лодку и совершить «круиз» по системе озер, так как, оказывается, это озеро имеет выход в другие. А вечером мы можем потанцевать на открытой танцевальной площадке. Она здесь все очень хорошо знает…
Говоря это, дама как-то странно запиналась, и, хотя говорила о веселых прогулках и танцах, глаза ее становились все более грустными. И чем оживленнее была ее речь, уже слишком затянувшаяся, тем яснее в ней слышался надрыв. Казалось, она не может остановиться, боясь могущего возникнуть молчания, что она рада даже случайным слушателям…
Девочка облизывала ложечку, прикончив свое мороженое, и смотрела на мать привычно настороженными глазами. И мне почему-то показалось: она боится, что сейчас ее мама заплачет. Но та, видимо, что-то преодолела в себе. А когда нам подали пиво, она подняла свою недопитую кружку и сказала:
— Я желаю вам, молодые люди, всяческого счастья. — Она минуту помедлила и добавила тихо: — И чтобы его не унесла война.
Приподнявшись, я пожелал ей и ее дочке того же. На что она поспешно ответила:
— Наверное, нам это достанется труднее… — и подозвала кельнершу. Когда она надела лежавшую у нее на коленях соломенную шляпку, мы увидели, что к ней приколот черный траурный креп.
Она пошла на берег, осторожно переступая по бревнам своими маленькими ножками в лакированных туфлях на высоких каблуках, ведя за руку хорошо одетую девочку, а мы с Иоганной еще молчали, как будто вырванные на минуту из этого утра с его беспечностью и покоем.
На освободившиеся места тотчас уселась немолодая, но развеселая пара, оба — дородные, какие-то лоснящиеся, довольные собой и окружающим. И они сразу наполнили весь ресторанчик своим громким разговором, своими требованиями и своим самодовольством.
Странно, но именно их присутствие не только не помешало нам, но мы как будто очутились вдвоем, тихонько обменивались незначительными фразами, которые, однако, возвращали нас в то беспечное и счастливое недумание, из которого мы чуть-чуть не выбились. Иоганна потчевала меня бутербродами с ливерной колбасой и с мармеладом, кофе был горячий, булочки — тоже, а солнце, входя в зенит, грело все ощутимей, и плеск воды становился все тише, — последние порывы ветра ослабели, тишь и тепло, словно летом, господствовали над озером.
После завтрака, львиную долю которого составили бутерброды Иоганны, я предложил поискать «танцдиле». Иоганна просияла: она, конечно, сомневалась, танцую ли я. А между тем моя хромота нисколько этому не мешала. Единственно, с чем я не мог справиться, — это с румбой, а что касается остального, то на вечерах девчонки приглашали меня наперебой. Так что я с удовольствием предвкушал, как поражу Ганхен. И мой новый серый, в мелкую клеточку пиджак, купленный на первую получку в Кауфхауз дес Вестенс, тоже был как нельзя более уместен.
Искать долго не пришлось: мы пошли прямо на звуки известного фокстрота «Поцелуй меня на прощанье» и увидели круглую открытую площадку между деревьями. Пол был дощатый, но хорошо натертый воском, а маленький оркестр негромко и с чувством подыгрывал певцу, который старательно и закатывая глаза, выводил в мегафон: «Потому что сегодня я покидаю тебя…» И все это: площадка среди увядающей зелени, молодые пары, — я уже привык, что здесь танцуют все: не только молодежь, но тут были одни молодые, — и старинный простенький фокстрот, — у нас дома была эта пластинка, — и то, что время от времени ветер срывал желтые листья, и они медленно летели на плечи танцующих, — все было по мне, все как будто говорило: «В конце концов, Вальтер Занг имеет право жить как все».