Но тут же возникло по борту видение темного длинного туловища с раскинутыми руками, точь-в-точь как мне представлялось.
— Поворот! — командовал Штауб.
Мы стали резать волну, приближаясь к мостику, прыгающему на гребне, и теперь уже отчетливо слышные скрипы и стук лодок об его доски долетали до меня, словно захлебывающиеся голоса о помощи.
Описывая круги, мы приближались, багор уже, казалось, мог зацепить борт прыгающей на цепи лодки, но нас относило, и все начиналось сначала.
В небе между тем происходила кутерьма: толкались боками лилово-черные тучи, в расщелины между ними лился мутный, зеленоватый свет, словно через грязное бутылочное стекло. Беспокойство в небе отражалось в воде, вскипающей вокруг нас во всем разнообразии высокой волны, зыби, мелкой ряби, больших и малых кругов — в зависимости от маневров нашей лодки.
Вдруг все залил странный свет, похожий на тот, который дают лампы дневного света: пробилась луна. Она была как монета с выщербленным краем. Видно было, что сейчас она снова закатится в тучу, и от этого охватывало нетерпение, острое желание предпринять что-то, используя этот короткий, ненадежный, как вспышка ракеты, свет.
— Садитесь к мотору, — предложил я и стал раздеваться.
Хозяин понял меня, но не стал удерживать.
Первое мгновение в воде было обжигающим, словно я прыгнул в кипяток. Но это прошло почти тотчас. Я плыл, как меня учили плыть в волнах, используя их направление, и то, что мое тело слушалось меня, что я ощущал свое упорное движение среди всего этого беснования, наполнило меня восторгом, как будто я теперь мог все.
И вовсе уж не жалкий мостик с брошенными из жадности лодками был моей целью, а, казалось, некий желанный берег, который то показывался из воды, то исчезал. Летучим голландцем неслось по волнам туловище с раскинутыми руками, то вздымаясь в мутном свете странными очертаниями, то пропадая, и этой игре, опасной и привлекательной, казалось, не будет конца.
Что-то кричал мне Штауб, но голос его терялся в шуме. Да и не нужен он мне был. Может, и не было никакого Штауба. А был только ускользающий желанный берег и мое стремление к нему.
Я сделал рывок неожиданно сам для себя и больно ударился грудью о борт лодки, но уже не выпустил его.
Когда я перевалился через борт, все кончилось: блаженное состояние борьбы, ощущение своей силы, притяжение цели, — я сидел мокрый и дрожащий, как щенок, в пляшущей на волне лодке и с трудом поворачивал в уключинах набухшие весла.
И сразу услышал стук мотора: Штауб бросил мне трос — неудачно. Во второй раз я поймал его на лету.
Луна зашла. И словно бы укротила бурю. Волны стали мягче, округлее, лодка двигалась споро. Я оделся, но холод не вышел из меня. И вместе с ним сохранялось воспоминание о только что испытанном, но как бы уже давнем и даже невозможном под обычным этим небом на обычном, кажется даже не очень большом, озере.
Когда мы добрались до «Розенхорста», стояла уже глубокая ночь. Ветер утих, и потому она казалась такой глубокой и мирной.
В помещении горела одна лампочка на столе, за которым я сидел. Все было прибрано, все стояло по своим местам, даже сдвинутые столики разъехались, словно разведенные супруги. Изразцы печки еще сохранили тепло, и я прижался к ним спиной.
Вошла Эльза в мягких домашних туфлях и фланелевом халатике. Волосы ее были закручены на бигуди и покрыты тонкой косынкой.
Она принесла перины и подушки.
— Я постелю вам на диванчике, — она с сомнением взглянула на короткое для меня ложе.
— Можно подставить стулья, — сказал отец. — Пойди, парень, сними с себя все мокрое.
Когда я сошел вниз, старика уже не было. Диванчик с приставленными к нему стульями выглядел роскошно под двумя перинами в цветастых наволочках, и две подушки венчали это привлекательное зрелище.
Я проглотил слюну, предвкушая, как влезу под перину.
Эльза улыбалась, любуясь своим сооружением: это была добрая домашняя девочка с милой темноволосой головкой в бигуди.
На столе рядом с лампой лежали две кредитные бумажки.
— Вы здорово помогли отцу. Он хочет вас поблагодарить, — сказала Эльза, явно довольная отцовской щедростью.
— Спасибо, — сказал я и взглядом дал Эльзе понять, что ей больше тут делать нечего.
— Утром я сварю вам кофе, — пообещала она, уходя.
Она еще не успела закрыть дверь, как я начал раздеваться. Все было хорошо, все мне нравилось. Я не зря отправился в путешествие по дороге на Пихельсдорф. Эта ночь встряхнула меня. Вырвала из обыденности, из монотонного течения дней Вальтера Занга. То состояние: «Ничего уже не будет» — кончилось. «Еще будет что-то, раз произошло то, что произошло, — путано думал я, — раз могла быть такая ночь, такое чувство свободы, силы, преодоления…»
Я хотел закурить, но раздумал: глаза закрывались. Когда я потянулся потушить лампу, я увидел на столе альбом. Эльза сдержала свое обещание.
На крышке была четкая цифра: 1941 г. Значит, здесь — фотографии Уго, присланные с фронта. Из России.
Только сейчас поняв и оценив это обстоятельство, я спустил ноги со своего роскошного ложа. Сон спорхнул с моих век, легко, словно вспугнутая муха, отлетел и пропал.
Тяжелый альбом сам кинулся мне в руки. Я пододвинул лампу и, снова улегшись, развернул перед собой громоздкое сооружение из эрзац-кожи.
Не газетные снимки, не фотохроника, — каждодневные наблюдения такого мастера, как Уго… С его умением выбирать натуру, угол зрения, свет… Каждодневный кусочек правды… Я был полон ожиданий. Меня радовало, что альбом такой толстый: это же целая фотоэпопея!
Первые же страницы взволновали меня ужасно. Удивительным образом на кусочке картона передавалось ощущение покоя и простора русского поля. Поле с березой обочь. Низкое небо с легкими облаками. Косая тень от чего-то, не вошедшего в объектив… Но в этом — еще ничего тревожного, ничего опасного. Мирное поле. Береза с неподвижными листьями. И, вероятно, жарко: это июнь.
Следующий снимок: аппарат схватил то же поле чуть выше. Стало ясно, что тень падала от танка. Средний танк стоял, завалясь одной гусеницей в борозду, как бы отдыхая.
На броне стояли три совершенно голые мужчины. Только в пилотках. Их белые, без загара, тела выглядели чудовищно отчужденными от этого поля, от березы, от самого воздуха вокруг них.
Это не были молодые парни. Нет, зрелые мужчины. Стояли они на броне, как пришельцы с чужой планеты, на крыше аппарата, принесшего их сюда. И голыми они были вовсе не потому, что купались, или собирались это сделать, или загорали. Нагота их была глумливой, издевательской. А то, что они были некрасивы: один — жирный, другой — с кривыми ногами, — подчеркивало это. Они утверждались на этой земле. Их разинутые в хохоте рты, шутовски выпяченные животы, руки, упертые в бока, — все выдавало замысел изображения.
У меня пересохло в горле.
Я перевернул страницу, не зная, чего ожидать дальше. Мне хотелось забыть, стереть в памяти видение на броне танка на обочине поля. Как бы очиститься от него. Была еще мысль о самом Уго. Можно было думать трояко. Самое простое: «Он тут ни при чем» — так наспех я сформулировал. Но Уго был не просто фотограф, а художник. Нет, он не мог бездумно создать портрет Завоевателя, Гунна. Он всегда присутствовал в своих произведениях. Как художник, некогда рисовавший себя на углу своего полотна. И тогда возникала вторая мысль: автор разоблачал своих героев. Я хотел бы остановиться на ней, но это было невозможно: три фигуры голых наглецов на броне танка были воспроизведены не равнодушно, но — пресмыкательски! Автор подчинялся этой силе. Ей никто не мог противостоять. И он тоже. «Нет преграды таким, и вот они — рожденные побеждать!» — говорил этот снимок. Но победители могут быть всякие. Эти — не имели ничего общего с триумфаторами на блистающих колесницах, делавших из победы ослепительное зрелище, спектакль. И с теми, кто на белом коне въезжал в пределы побежденных, у них тоже не было сходства…