Заведя разговор о семье Намистиных, — они пригласили меня работать репетитором для двойняшек-мальчиков — я прочла в глазах Хосе Игнасио настороженность и острую боль, словно одно слово, одно упоминание о Намистиных лезвием бритвы черкнуло ему по горлу. Он побледнел, во взгляде засквозило беспокойство, и я ужаснулась столь резкой перемене. Не нужно было никаких иных доводов, чтобы прийти к заключению, что доктор Эмиров и семья Намистиных, мягко говоря, не дружат.
Amour, toux, fumée, et argent ne ce peuvent cacher longtemps.
Любви, огня и кашля от людей не утаишь.
О трагедии, случившейся около семи лет назад, Хосе Игнасио рассказывал неохотно. В поезде от него я узнала совсем немного. Образ Вероники Наумовны Намистиной — моего работодателя, вырисовывался из обрывков противоречивой информации. Я не тянула Хосе Игнасио за язык, и он, как я позже убедилась в своих предположениях, специально окутал рассказ таинственностью. Как женщина я поняла, что к чему, — их связывали любовные отношения, вот только мальчишки Вероники учились в шестом классе, а значит, Хосе Игнасио был ей любовником — юным, пылким — и поэтому не хотел раскрывать этот маленький секрет без крайней надобности.
С той минуты мне не терпелось скорее прибыть в посёлок и увидеть ту, мысли о которой все еще терзают сердце сентиментального Хосе Игнасио. Разумеется, мы не ограничились парами предложений о Намистиных, и слово за слово опечаленный горестными воспоминаниями мой попутчик, как будто сложив волю в кулак, рассказал мне немного о Намистиных — ведь я всё равно бы узнала:
— Намистины — одни из основателей шахтерского посёлка. Прадед мужа Вероники — Семёна Намистина — в середине ХХ века выстроил шикарное по тем временам поместье. У него было четверо сыновей и младшая дочь — Анна. Я помню её простодушное деревенское лицо, она любила детей и, будучи горбатой старушкой с клюкой, часто нас угощала яблоками, леденцами и свежеиспеченными пряниками. Мы жили по соседству, и моя мама часто повторяла отцу: «Не понимаю, как они еще не перегрызли друг другу глотки». Дело в том, что в общей сложности Намистиных тогда было тридцать восемь человек под одной крышей, и не важно, что дом двухэтажный, — там трудно было уединиться хоть на одну минуту. Завтраки, обеды и ужины проходили с таким звоном посуды, что когда в тихий летний день они все усаживались за стол, об этом знали все соседи. Впрочем, всё меняется. Когда я поступил в мединститут, в поместье оставались Семён с Вероникой и двумя малышами; его родной брат с женой и дочерью; и родители братьев. Остальные переехали в город; стариков похоронили, а троюродных братьев и сестер как будто ничего и не связывало.
Таким образом, мне предстояло побывать в старинном поместье Намистиных, что не могло не будоражить мысли, — я представляла его серым и мрачным, как замок Баскервилей в лунную ночь в сопровождении собачьего воя. Но Хосе Игнасио предположил, что, скорее всего, Вероника всё изменила, и от старины не осталось и следа.
— Веронике сейчас, — он отрешенно посмотрел в окно, считая в уме годы, — тридцать! Не представляю, как она выглядит: такая же стройная дерзкая красавица, а может быть за семь лет она превратилась в откормленную гусыню и ничто в её чертах мне не напомнит о той Веронике, которую я знал.
Несомненно, он её любил когда-то, но открыто не признавался в своих чувствах.
— Не думал, что мне доведется когда-то вернуться. Семён заставил меня поклясться, что я не встану у него на пути…
Хосе Игнасио замолчал, словно перебирая в голове ворох воспоминаний, обрушившийся как несвоевременный листопад в весенний день. Он порывисто встал и попросил его извинить, делая первый шаг к тамбуру, где можно было молча покурить, восстанавливая спокойствие. Мне оставалось только ждать и любоваться пейзажами через немытое окно.
Вскоре мой попутчик вернулся, повторно извинился и присел на место, не успевшее остыть.
— Я не планирую надолго оставаться в посёлке, — сказал он, словно оправдываясь перед самим собой. — Нужно быть безумцем, чтобы после насыщенной студенческой жизни в крупном мегаполисе страны, после незабываемых приключений взять и похоронить себя в захолустье! Тихая размеренная жизнь не для меня — мое возвращение связано исключительно с медицинской практикой, и я могу заверить любого, что не собираюсь пустить корни в этой глуши, как орехи, оброненные воронами во вспаханную землю. И Намистин может не волноваться — Вероника меня больше не интересует, а я такой ей уж тем более не нужен, — добавил он подавленным голосом.
«Такой» — уцепилась я в это слово как голодная синица в ладонь с хлебными крошками. Какой такой? — умный, красивый, состоятельный? Какой-то детали явно не хватало — Хосе Игнасио не стремился излить мне душу как священнослужителю, но и не говорить о прошлом не мог — эмоции распирали его, и я видела в его глазах драму, соленой влажностью застилающую их небесную чистоту. В конце концов, я опытная женщина и могу отличить человеческие страдания от нечеловеческого лицемерия и притворства, когда намеренно взывают к жалости и состраданию, чтобы таким образом привлечь внимание к своей особе, не способной иначе выделяться на фоне пестрой публики.
Хосе Игнасио носил в себе тяжкий груз переживаний, и до приезда в посёлок я знала лишь то, что семнадцатилетнего мальчика соблазнила замужняя женщина с двумя детьми, и её муж пригрозил неопытному любовнику не путаться у него под ногами.
Жаль, что тогда в поезде я не могла пролистать будущее хотя бы на две недели вперед, иначе я бы уговорила Хосе Игнасио даже не появляться в посёлке и не подвергать опасности жизни невинных людей. Знал бы прикуп — жил бы в Сочи. Мне тоже не следовало появляться в этом посёлке, но кто же знал, что весеннее обострение бывает не только у влюбчивых натур, но и у сумасшедших.
Утром следующего дня за стеклом всё чаще мелькали захудалые домики, посёлки из одной улицы; вдали проглядывались терриконы, купола церквей, малахитово-черные леса и степи с пожухлой прошлогодней травой, объятые призрачным туманом. Что ни говори, а места были живописные!
На станции я заметила груженные углем полувагоны. Угольная пыль въелась в не беленые бордюры — грязно. Железнодорожный вокзал встретил приезжих унылым фасадом, не помнившим краски и штукатурки. В сутулых фигурах прохожих таилась нужда, недовольство и недоброжелательность ко всем, кто посмеет потревожить хоть единым вопросом. Если еще вывозят уголь, значит, шахты работают, — наивно подумала я, — почему же всё такое убогое и безжизненное?
Дороги я не знала. Если бы не Хосе Игнасио, мне пришлось бы расспрашивать прохожих, а они точно испортили бы мне настроения своей подозрительностью и необъяснимой занятостью. Поэтому, игнорируя неприветливый народ, мы с опаской высматривали указатели в поисках автовокзала.
Чем дальше мы удалялись от вокзала-муравейника, тем меньше людей встречалось на пути. На растрескавшемся асфальте в стеклянных лужах чернели затонувшие окурки. Под апрельским солнцем, ярким, но холодным, нахохлились воробьи, недоверчиво рассматривая кожуру от семечек, вместе с пылью прибитую к тротуару. Я вдыхала тяжелый воздух с примесями серы, канализации, и, признаюсь, затаивала дыхание в надежде, что вот-вот воздух станет чище. Хосе Игнасио подшучивал, что «прекрасный вид на холмы и горная чистота воздуха издавна являются визитной карточкой здешних мест». Холмы — это терриконы из угольной породы и пыли!
Городишко мне не понравился, но за его чертой начинался иной мир — мир, который не смог бы оставить равнодушным ни одного человека, родившегося и проведшего детство в подобном краю.
На автобус мы опоздали, а ждать три часа до следующего рейса было бы утомительно. Конечно, можно было бы поехать и на такси, но мне захотелось пройтись пешком, и Хосе Игнасио не удалось переубедить меня, аргументируя даже наличием нелегких дорожных сумок.