Василий Иванович поеживался, выслушивая смелые суждения сына.
— Вот выпустят тебя в полк, там увидишь, насколько дело трудно. Руками беды не разведешь.
Ни втех, ни в сех
С декабря 1752 года первый батальон Семеновского полка пребывал в Москве, куда снова перебралась со своим двором Елизавета Петровна.
25 апреля 1754 года при очередном выпуске солдат из гвардии в полевые войска в числе прочих был произведен в поручики сержант Александр Суворов.
Василий Иванович, узнав о приказе заранее, сиял, словно его самого, а не сына произвели в первый офицерский чин. Ганнибал подарил Александру свой боевой палаш.
— Ты как будто не рад. Скажи же, чем ты недоволен? — спрашивал отец Александра.
— Нет, батюшка, — улыбаясь отцу, ответил Александр, — мне должно радоваться уже потому, что радуетесь вы.
Почтительный ответ сына не успокоил Василия Ивановича. Он продолжал допытываться:
— Ты завидуешь Илье Ергольскому, что и тебя не выпустили капитаном? Так ведь Ергольский Илья — артиллерист, а в них у нас настала нужда. Артиллерия важна, она со временем станет еще важней. Недаром Петр Алексеевич и сам себя именовал бомбардиром, да и тех, кого любил, ставил к пушкам.
— А все же полем будут владеть всегда пешие войска… — возразил Александр.
— Или ты завидуешь, что твой старый друг Сергей Юсупов, минуя чин сержанта, прыгнул из фурьеров в подпоручики? Запомни: кто прыгает смолоду, к старости будет бродить курицей…
— Юсупов-то, батюшка, не допрыгнул — он подпоручик, а я поручик.
— Вот то-то! Чего же нам с тобой грустить!
Василий Иванович широко развел руками, словно собираясь кого-то заключить в объятия, но вдруг руки его упали, и Александр увидел, что на лицо отца набежало темное облачко печали. Александр понял, что отец вспомнил свою Авдотью Федосеевну.
— Мы, батюшка, с вами радуемся, а матушка и нынче горевала бы…
— Ан нет. Дал маху. И она — ну, пролила бы слезы: бабы и от радости плачут…
— Чему же ей радоваться?
— А хотя бы тому, что ты так легко прошел солдатство. Шутка сказать, чуть ли не двенадцать лет… Что ты не сдюжишь, вот чего она страшилась да и тебя пугала. А нынче дивилась бы, на тебя глядя: «Да посмотрите на него, люди добрые, что за красавец из него вышел! Да ты, сынок, сам на себя в зеркало взгляни!»
Александр взглянул на отца и потупился. Нет, лицо отца не могло быть верным зеркалом того, что совершалось в глубине души у сына. В холодном стеклянно-серебристом блеске зеркала недостает чего-то, какого-то огня. И если бы перед Александром в эти торжественные дни появилось сияющее радостью и восторгом и в то же время дышащее тревогой лицо матери, молодой офицер почел бы, что это зеркало вернее отражает его.
Каждый, кто надевает офицерский мундир со знаками, отличающими его от солдата, на всю жизнь запоминает мальчишескую радость этих дней. Хочется и можно бы дать козла, но новое высокое звание и мундир офицера это запрещают. И вот они стоят по двое, по трое в кремлевском саду, картинно опираясь на саблю или держа руку на эфесе палаша, и гордо, с каким-то вызовом поглядывают кругом. Каждый не прочь благосклонно ответить отдавшему честь солдату. А то можно и остановить его, легонько распечь за расстегнутый мундир, пригрозить кордегардией[44] и милостиво отпустить. Или, со своей стороны, оказать должные знаки субординации встречному генералу. А в ответ на быстрый любопытный девичий взгляд приосаниться и звякнуть шпорами, у кого они есть.
Прочно сложившийся обычай позволял накануне производства тем, кто был в этот вечер «ни в тех, ни в сех», и пошалить и кутнуть. В тех кабачках, где обычно можно было застать только кутящих офицеров, в этот вечер толпились одни солдаты — и те, кто завтра станет офицером, и те, кому суждено век вековать в рядовых.
К шалостям завтрашних офицеров в вечер и в ночь перед производством начальство относилось снисходительно: и в самом деле, если сегодня отправят под арест солдата, то завтра все равно придется сложить наказание или заменить взыскание более тяжелым офицеру. К чести солдатской, надо заметить, что шалости эти редко превращались в буйство — захмелевших удерживали товарищи. Что за беда, если солдаты (завтрашние офицеры), подметив, что кучер кареты у дворца вельможи задремал, подмигнут часовым у дверей и выдернут чеку из задней оси. Вельможа выйдет и важно усядется в карету. Выездные гусары вскочат на запятки: «Пошел!» Кони рванули с места, колесо скатилось с оси, гусары повалились в грязь, карета накренилась, и разгневанный вельможа видит, что окружен веселыми семеновцами. Откуда взялись — а подоспели кстати. С возгласами сочувствия и сожаления солдаты помогают вельможе выйти из кареты. Он еще не успел опомниться, а уже солдат катит колесо, потерянное позади, другой несет чеку, хвастаясь, что нашел ее в грязи. Тяжелая карета дружными усилиями солдат поставлена, колесо надето на ось. Вельможа в карете. Ему остается одно: благодарить, что семеновцы выручили его из беды.
По обычаю полагалось целиком прокутить последнее солдатское жалованье за треть года. Все оно, примерно три рубля на брата, шло в общий котел. Пирушка вышла по необходимости скромной. При погашенных свечах сварили жженку в большой чаше. На двух скрещенных шпагах истаяла в мертвенном пламени спирта глыба рафинада, роняя в жгучую влагу капли леденца. Пели песни о славе, доблести, счастье, любви. Клялись в вечной дружбе, обнимались и целовались и опять клялись в том, что вечно не забудут солдатской жизни, а кто «выскочит», будет «тянуть» отставших однополчан.
Шумной ватагой высыпали семеновцы из кабачка на площадь и предались озорным забавам.
Звон московский
К рассвету семеновцы приустали; выдумка истощилась. Буйная ватага редела, и на рассвете майской ночи на мосту, что вел из Замоскворечья к Василию Блаженному, оказались трое: Суворов и два князя Волконских — Николай[45] и Алексей, записанные в полк в один день с Суворовым; они, как сверстники, держались вместе всю ночь.
На крутом горбу моста остановились. Кремль перед ними сиял золотыми шапками соборов, а на высокой главе Ивана Великого уже блистало солнце.
Все трое устали, но озорная лихорадка еще трясла обоих Волконских. Алексей внезапно для брата и Суворова швырнул в реку солдатскую шляпу и стал расстегивать куртку…
— Что ты делаешь? — испуганно спросил Николай.
— Хочу все бросить в Лету — реку забвения…
— Зачем? — спросил Александр.
— Затем, что сегодня я уже не солдат!..
— Да, ты офицер! Как же ты явишься среди бела дня в таком безобразном виде?
— Постойте, друзья! — воскликнул Николай. — У меня другая мысль…
— Какая?
— Идем в Кремль и ударим в набат.
— Зачем? — опять спросил Суворов.
— Идем! — застегивая куртку, сказал Алексей. — Ударим в большой Успенский, соберем вече, а там увидим…
Суворов последовал за братьями, чтобы остановить их, если дело зайдет слишком далеко…
У входа на звонницу уже стояли кучкой звонари и входили один за другим в узенькую дверь, чтобы по крутой темной каменной лестнице, цепляясь за веревочный поручень, взойти на верхний ярус.
— Вы, служивые, чего взыскались? — спросил семеновцов старший звонарь.
— Хотим в большой колокол ударить, — ответил Алексей Волконский.
— В самый большой, — прибавил Суворов.
— Что ж, кстати и нам подмога: у меня трое загуляли. Милости прошу, вздымайтесь.
Лестница крутая, и ступени ее поистерлись. Ход узок до того, что двум встречным не разойтись. Под темным бронзовым шатром большого Успенского, считая и семеновцев, собралось двенадцать человек.
— Замерз, старик? — ласково хлопнув по боевому краю колокола ладонью, поздоровался с ним старший звонарь. — Ночью-то, видно, морозец был. Сейчас мы тебя, старик, согреем.