Александр Дюма

ПАСКУАЛЕ БРУНО

Поскольку я рассчитывал через несколько месяцев отправиться в Италию и самому побывать в тех местах, где происходили главные из событий, о которых я намеревался рассказать, то для меня были чрезвычайно важны всякого рода подробности. Вот почему, обращаясь к рукописи генерала Т., я так широко пользовался полученным от него разрешением пускать в дело его воспоминания о тех местах, что он посетил. Итак, в моих путевых записках об Италии читатель найдет множество подробностей, собранных мною благодаря его точным указаниям. Однако мой добросовестный чичероне покинул меня на южной оконечности Калабрии, так и не пожелав пересечь пролив. Хотя генерал и провел два года в ссылке на острове Липари, вблизи сицилийских берегов, он ни разу не побывал на самой Сицилии и отказался даже говорить со мной об этой стране, опасаясь, что он, неаполитанец, не сумеет избежать предвзятости, вызываемой взаимной неприязнью двух народов.

Тогда я решил разыскать сицилийского изгнанника по имени Пальмиери, автора двух превосходных томов воспоминаний (мы когда-то встречались, но, к сожалению, я потерял его из вида), чтобы узнать об его острове, столь поэтичном и загадочном, те общие сведения и характерные мелочи, что помогают заранее наметить вехи любого путешествия; однако как-то вечером к нам на улицу Предместья Монмартра, № 4, пришел генерал Т. с Беллини (о нем я почему-то не подумал), которого он привез с собой, чтобы разработать маршрут моей предполагаемой поездки. Можно себе представить, как горячо был принят автор «Сомнамбулы» и «Нормы» в нашем сугубо артистическом обществе, где фехтование служило подчас лишь предлогом для работы пером или кистью. Беллини родился в Катании, и первое, что увидели его младенческие глаза, было море, волны которого, омыв стены Афин, с мелодичным шумом умирают у берегов Сицилии, этой второй Греции, и легендарная древняя Этна, на склонах которой еще живы по прошествии восемнадцати веков мифы Овидия и сказания Вергилия. Недаром Беллини был наиболее поэтическая натура, какую только можно себе представить; самый его талант (его следует поверять чувством, а не судить о нем с ученым видом) есть лишь извечная песня, нежная и грустная, как воспоминание, лишь эхо, подобное тому, что дремлет в горах и лесах и шепчет еле слышно, пока его не разбудит крик страсти или боли. Итак, Беллини был как раз тот человек, в котором я нуждался. Он уехал с Сицилии еще в молодости, и у него осталась о родном острове та неугасимая память, которую он свято хранит вдали от мест, где протекало его детство, — поэтическое впечатление ребенка. Сиракузы, Джирдженти, Палермо прошли таким образом перед моим мысленным взором наподобие еще неведомой мне, но великолепной панорамы, озаренной блеском его воображения; наконец, перейдя от географических описаний к нравам Сицилии, — я без устали расспрашивал его о них, — Беллини сказал мне:

— Вот что, когда вы отправитесь, будь то морем или сушей, из Палермо в Мессину, задержитесь в деревушке Баузо, на оконечности мыса Бланко. Вы увидите против постоялого двора улицу; она идет вверх по склону холма и упирается по правую сторону в небольшой замок, напоминающий крепость. К стене этого замка приделаны две клетки: одна из них пуста, в другой лет двадцать уже лежит побелевший от времени череп. Спросите у первого встречного историю того человека, кому принадлежала эта голова, и вы услышите один из тех рассказов, в котором отображен целый народ — от обитателя горной деревушки до жителя крупного города, от крестьянина до вельможи.

— А не могли бы вы сами рассказать нам эту историю? — спросил я Беллини. — Чувствуется по вашим словам, что она произвела на вас глубокое впечатление.

— Охотно, — ответил он, — ибо Паскуале Бруно, ее герой, умер в год моего рождения и я был вскормлен этим народным преданием. Уверен, что оно все еще живо на Сицилии. Но я плохо говорю по-французски и, пожалуй, не справлюсь с подобной задачей.

— Пусть это не смущает вас, — возразил я, — мы все понимаем по-итальянски. Говорите на языке Данте: он стоит всякого другого.

— Пусть будет по-вашему, — согласился Беллини, пожимая мне руку, — но с одним условием.

— С каким?

— Обещайте, что после вашего возвращения, когда вы познакомитесь с деревнями и городами Сицилии, когда приобщитесь к ее дикому народу, к ее живописной природе, вы напишете либретто для моей будущей оперы «Паскуале Бруно».

— С радостью! Договорились! — воскликнул я, в свою очередь пожимая ему руку.

И Беллини рассказал нам историю, которую прочтет ниже читатель.

Полгода спустя я уехал в Италию, побывал в Калабрии, на Сицилии, но больше всех героических воспоминаний привлекало меня народное предание, услышанное от музыканта-поэта; чтобы лучше познакомиться с этим преданием, я проделал путь в восемьсот льё, так как считал это целью своего путешествия. Наконец я прибыл в Баузо, нашел постоялый двор, поднялся по улице, увидел две клетки — одна из них была пуста…

Через год я вернулся в Париж; вспомнив о своем обещании и о взятом на себя обязательстве, я тут же решил разыскать Беллини.

Но нашел лишь его могилу.

I

Судьба городов сходна с судьбой людей: случай определяет появление на свет и тех и других, а место, где возникают одни, и среда, где рождаются другие, оказывают влияние — хорошее или дурное — на всю их последующую жизнь; я видел знаменитые города, в своей гордыне пожелавшие господствовать над окружающим миром, недаром лишь несколько домов посмели обосноваться на вершине облюбованной ими горы; эти города так и остались высокомерными и нищими, пряча в облаках свои зубчатые фасады и беспрестанно подвергаясь натиску стихий — грозы летом и вьюги зимой. Их можно принять за королей в изгнании, окруженных немногими придворными, что сохранили им верность в злосчастии, королей, слишком надменных, чтобы, спустившись в долину, обрести там страну и народ.

Я видел городишки, такие непритязательные, что они спрятались в глубине долины, выстроили на берегу ручья фермы, мельницы, лачуги и, укрывшись от холода и зноя за грядою холмов, вели безвестную, спокойную жизнь, похожую на жизнь людей, лишенных страстей и честолюбия; их пугает всякий шум, слепит всякий свет, и для них счастье возможно лишь в тени и безмолвии.

Встречаются и другие города, некогда жалкие деревушки на берегу моря; мало-помалу, по мере того как на смену лодкам пришли корабли, а на смену кораблям — морские суда, они сменили свои хижины на дома и дома на дворцы. И теперь золото Потоси и алмазы Индии стекаются в их порты; они швыряют дукатами и выставляют напоказ свои драгоценности, как те выскочки, что обдают нас грязью из-под колес своих экипажей и натравливают на нас своих лакеев.

Наконец, встречаются такие города, что возвысились среди ласковой природы, шествовали по лугам, усыпанным цветами и испещренным извилистыми живописными тропинками; все предрекало этим городам долгие годы благоденствия, но неожиданно жизнь их оказывается под угрозой города-соперника, возникшего у проезжей дороги; он-то и привлекает к себе торговцев и путешественников, предоставив своему несчастному собрату медленно угасать в одиночестве, подобно юноше, чьи жизненные силы навеки подорвала неразделенная любовь.

Вот почему к тому или иному городу испытываешь приязнь или отвращение, любовь или ненависть, словно имеешь дело с человеком; вот почему о нагромождении холодных, бездушных камней говорят как о живом существе и называют Мессину благородной, Сиракузы верными, Джирдженти великолепным, Трапани непобедимым, Палермо счастливым.

В самом деле, если есть на свете столица, которой была уготована счастливая доля, то это Палермо. Раскинувшись под безоблачным небом, на плодородной почве, среди живописной природы, владея портом на море с его катящимися лазурными волнами, защищенная с севера горой Санта Розалия, а с востока мысом Дзафферано, окруженная со всех сторон холмами, что опоясывают ее обширную долину, древняя дщерь Халдеи, Палермо, обернувшись лицом к своей матери, смотрится в тирренские воды более лениво, томно и сладострастно, чем смотрелись некогда в волны Босфора или Киренаики византийские одалиски или египетские султанши. Напрасно сменяли друг друга ее завоеватели: они сгинули, а она осталась, и от всех властелинов, плененных ее нежностью и красотой, у королевы-рабыни сохранились не цепи, а ожерелья. К тому же природа и люди объединились, чтобы сделать ее прекраснейшей из прекрасных. Греки оставили ей храмы, римляне — акведуки, сарацины — замки, норманны — базилики, испанцы — церкви. И так как под этими широтами цветет любой цветок, растет любое дерево, она собрала в своих великолепных садах лаконийские олеандры, египетские пальмы, индийские смоковницы, африканские алоэ, итальянские сосны, шотландские кипарисы и французские дубы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: