туру, а подняться над ней. И Орленев со свойственной ему инту¬
ицией избрал путь сказки; в его обширном репертуаре не было ни
одной другой роли, где бы он так близко подошел к мотивам
фольклора, как в этом водевиле. У Федора Слезкина оказался до¬
стойный предок — бессмертный Иванушка-дурачок. В литературе
и музыке народно-поэтическое мышление часто служит средством
очищения и обновления реализма, если он становится приземли-
стым и обуднивающим, как любили говорить в старом МХАТе.
В театре такие заимствования из фольклора встречаются гораздо
реже, особенно в театре конца XIX века. Тем интересней орленев¬
ский Слезкин, лицо поэтическое, безотносительно к роду его за¬
нятий и смыслу его монологов.
«Невпопад» — переделка с польского, но предусмотрительный
Людвигов обставил этот водевиль московскими реалиями, даже
язык здесь откровенно стилизованный в духе издателя «Москов¬
ского листка» Мясницкого. Естественно, что совсем уйти от быта
в роли Слезкина было невозможно, но Орленев сделал все воз¬
можное, чтобы уйти хоть отчасти. Прежде всего он приглушил
приказчичьи-дворницкий жаргон автора, не менял и не выдумы¬
вал слова, а просто отказался от уродливо-холуйской их окраски,
от лакейских «прошу-с», «слушаюсь-с», как будто прочел напи¬
санное еще в мае 1889 года письмо Чехова брату Александру, где
есть такая фраза: «Лакеи должны говорить просто (речь идет
о лакеях в пьесах.— А. М.), без пущай и без теперича» 17. Помимо
чисто художественных интересов реформа Орленева преследовала
и другую цель — его сказочному герою не нужны были подчерк¬
нутая характерность, местный языковый колорит. Федор Слез-
кин — добрая душа, чудак, выдумщик — это поэтическое обобще¬
ние, а не реальное лицо.
Обыкновенные житейские критерии в его случае не вполне
применимы, он действует по своей логике («Я все по правде, а они
все с умыслом»), действует с позиции добра, я бы сказал, ин¬
стинктивного, идущего от внутренней потребности и далеко не
всегда контролируемого разумом. 13 одной из русских сказок про
Иванушку-дурачка есть такой диалог: Иванушка и Медведь идут
лесными тронами, разговаривают по-приятельски и рассуждают,
как отличить умного от глупого; у Иванушки па этот счет опре¬
деленное мнение, он говорит — кто зол, тот и глуп. Слезкин у Ор-
ленева умен, потому что добр. И нравственная высота придала
этому водевильному герою, при всей мизерности его жизненной
задачи, своеобразный драматический ореол, перед которым не
устояли и завзятые ценители искусства в Петербурге и подмо¬
сковные крестьяне, впервые побывавшие в театре. Успех воде¬
виля порадовал Орленева и вновь напомнил о его призвании,
пока еще не нашедшем осуществления.
Среди его заметных удач тех лет следует назвать и роль гим¬
назиста Коли в пьесе Фоломеева. «Положительно хорош был Ор-
леиев в «Злой яме»,— писал в октябре 1896 года рецензент
«Петербургской газеты», особо выделяя сцену в третьем акте (всу-
воринском театре четырехактная пьеса шла с большими купю¬
рами, полностью был изъят второй акт и частично изменен тре¬
тий). Жанр своего сочинения автор определил как комедию, хотя
в печатном издании ее открывал эпиграф из Данте, не оставляю¬
щий сомнений по поводу характера предстоящих событий: «В аду
есть место, называемое злой ямой» — «Ад», песнь XVIII. Вот
куда вслед за драматургом Фоломеевым предстояло отправиться
зрителям.
Старые театралы вспоминают, что когда в 1913 году Вахтан¬
гов поставил в Первой студии МХТ гауптмановский «Праздник
мира», то о достоинстве игры студийцев порой судили по числу
истерик в зале: если плачут мало — значит играют плохо.
Можно по-разному относиться к этой скорбной статистике успеха,
но даже самый пристрастный историк не упрекнет студию в со¬
знательном корыстном расчете. А истерики в «Злой яме» были
предметом деловой эксплуатации и видом рекламы. Где-то в про¬
винции, кажется в Одессе, промелькнуло сообщение, что на каж¬
дом представлении пьесы Фоломеева в местном театре присутст¬
вует врач по нервным болезням — неслыханный сервис в теат¬
ральном деле!
Роль Орленева в «Злой яме» была небольшая, немногослов¬
ная, но существенная в общем ходе сюжета. В первом акте Коля
не появлялся на сцене и пока что мы знакомились с его от¬
цом — в прошлом богатым предпринимателем, потерпевшим, как
библейский Иов, полное жизненное крушение (смерть близких,
разорение, болезни и т. д.). С главой семьи драматург быстро
справлялся: еще в первом акте он умирал на глазах зрителей
от нервного потрясения. Отныне заботу о воспитании и пропита¬
нии маленького Коли берет на себя его старшая сестра — двадца¬
тилетняя Маша, совершенно не подготовленная к таким испыта¬
ниям. Но характер у бедной девушки, несмотря на ее христиан¬
скую кротость, оказывается упрямо-деятельный, и она мечется
в поисках выхода. Со слов ее квартирной хозяйки, добросердечной
и многотерпеливой петербургской прачки, мы узнаем, как эта из¬
неженная барышня хватается за всякую возможность честного
заработка: «Изо дня в день она рыщет. То по газетным объявле¬
ниям на урок побежит, то в магазин зайдет справиться, нет ли
работы; то на рынок рубашки шила, семь копеек за штуку; то
косынки вязала, пятачок с мотка. А теперь ничем ничего».
Все ее попытки кончаются крахом — ничем ничего... И по¬
скольку между первым и вторым действием проходит полтора
года, а между вторым и третьим три-четыре года, у автора есть
возможность показать петербургскую бедность в ее ниспадаю¬
щей кривой: от нужды, по видимости благообразной, которую
еще можно скрывать, до последних степеней неприкрытой голод¬
ной нищеты. Здесь вступает в свои права мелодрама, и гордая
девушка, сломленная обстоятельствами, идет на панель, чтобы
как-нибудь прокормить заметно повзрослевшего брата и дать ему
образование. Жертва ее оказывается напрасной, потому что молва
о падшей сестре доходит до гимназии, и Колю, теперь уже юношу,
мучают товарищи, преследует начальство, он ожесточается, напа¬
дает, воюет и, так как окончательной уверенности в своей правоте
у него нет, ведет себя с особой, я сказал бы, яростной дерзостью.
Наступает кульминация пьесы — объяснение между братом и
сестрой: она больше не может скрывать правду, а он, узнав эту
правду, потрясенный до шока, несмотря на все предшествующие
сомнения, готовившие его к такой развязке, кричит: «Не подходи,
не подходи ко мне. Или я тебя зарежу!» Потом в полном изне¬
можении идет к кровати и утыкается лицом в подушку. Она все-
таки подходит к нему, и тогда он отталкивает ее ударом ноги.
В зале паника, а униженная, теряющая рассудок, полуослепшая
Маша говорит, что брат ударил ее за то, что в один несчастный
день она пожалела его и не пожалела себя. Пусть же он извлечет
из этого урок — жалеть только себя, любить только себя!
Орленев построил эту роль на контрастах, на медленном дви¬
жении, на паузах, он говорил негромким голосом и более всего
остерегался так и напрашивающейся фельетонной бойкости. Он
не менял мизансцены, как то предписывала пьеса, не ложился
на кровать, не прятал голову в подушку и ударял Машу как
будто случайно: неосторожно взмахнул рукой и коснулся лица,
и тогда вскрикивал от испуга и понимания непоправимости того,
что случилось. И эффект этой утишенной сцены с ее мрачным,
ушедшим вглубь отчаянием, особенно на первых спектаклях, был
болезненно-надсадный, с явным оттенком патологии. По тем не¬