шительным иллюзиям и несыгранным играм. Только игра теперь
Другая, более нервная, более напряженная. Еще ничего не про¬
изошло, и все изменилось; это как предчувствие припадка
у Мышкина в «Идиоте». Такие минуты сосредоточенного ожида¬
ния, внешнего покоя перед уже назревшим взрывом удавались
Орленеву, как мало кому другому из актеров — его современни¬
ков. Разве что Моисеи! Минимальные физические усилия, только
больше порывистых движений, больше беспокойства в глазах —
и публика замирает в предвидении взлета трагедии.
Стремительно входит Шуйский и с несвойственной ему за¬
пальчивостью обвиняет Бориса в клятвоотступничестве. От этих
слов Федор так теряется, что не знает, как вести себя, — про¬
изошло какое-то недоразумение, роковая ошибка: «Позволь,
позволь — тут что-нибудь не так!» Но, когда Борис, не моргнув
глазом, признается в расправе над купцами, Федор в отчаянии
вскрикивает: «А клятва? Клятва?» Он вспыхивает и быстро гас¬
нет; его чувству не хватает длительности, оно неустойчиво, и тем
ослепительнее его короткие вспышки. У орленевского Федора
в этом акте был не один, а по крайней мере три взрыва, причем
динамика у них т-тарастающая, хотя в последнем взрыве, связан¬
ном с отрешением Бориса, уже не было истошпости и появилась
просветленность и даже некоторое величие.
В том поединке, который снова завязывается между Шуйским
и Годуновым, нравственная правота старого князя не вызывает
сомнений. Доводы Бориса относительно новой и старой вины вче¬
рашних выборных — ото такое крючкотворство, такое формаль¬
ное законотолковаиие, что Шуйский с полным основанием назы¬
вает его «негодным злоязычием». По тексту трагедии слова
Бориса оказывают на Федора воздействие: он не слишком им ве¬
рит, но все-таки верит. А в орлеиевской трактовке Борис его
мало в чем убеждал; нутром, инстинктом Федор безотчетно чув¬
ствует шаткость позиции своего рассудительного шурина, но
мысль об окончательном разрыве Шуйского и Годунова — и
в этом случае неизбежной распре в Русском государстве — так
пугает слабого царя, что он хочет сохранить пусть худой мир,
лишь бы только мир.
В его уклончивом поведении нет хитрости, есть только вы¬
нужденность, но она достается ему дорого, потому что он посту¬
пает не по велению сердца, а по закону необходимости. Вот по¬
чему, когда заходит речь о возвращении Дмитрия и Борис
с прежней, ничуть пе изменившейся уверенностью говорит:
«...в Угличе остаться должен он», Федор, измученный своей не¬
решительностью и бесконечными уступками неприятному и не¬
понятному ему закону пользы, приходит в исступление и на пре¬
деле охватившего его отчаяния задает себе и всем окружающим
вопрос: «Я царь, или не царь?» (В серии Мрозовской этот пик
трагедии изображен кадр за кадром на снимках № 45—49.) По
замечанию Ю. М. Юрьева, одна эта фраза раскрывала «всего Фе¬
дора до конца» 6 — в самой интонации Орленева публика почув¬
ствовала страшную слабость Федора. Есть в театре, напоминает
нам мемуарист, давно выработанное правило: если хочешь, чтобы
зритель поверил в твою правоту и силу, произноси слова с уда¬
рением на долгих слогах, тогда они прозвучат с необходимой вну¬
шительностью. Орленевский эффект, как рассказывает Юрьев,
строился по обратному принципу: «вместо того чтобы ударять на
долгих слогах», он подкидывал их вверх, «на высокие ноты, так
что порой получалась даже визгливость, и потому его слова ни¬
кого не убеждали в том, что Федор по-настоящему царь».
С наблюдениями мемуариста нельзя не согласиться, но они
требуют уточнения. Мучительную слабость Федора, так яв¬
ственно прозвучавшую в знаменитой фразе, не следует рассмат¬
ривать как его полный крах. Трагедия ведь только вступает в зе¬
нит, впереди еще заключительная сцена третьего акта, где Федор
берет на свои усталые плечи бремя власти, впереди еще третий
взрыв. Я уже не говорю о событиях еще пе сыгранных четвер¬
того и пятого актов. Итак, роковой вопрос «Я царь, или не царь?»
звучал у Орленева не только как крик отчаяния, в нем была еще
судорожная попытка собраться с силами, справиться с собой,
подняться над своей немощью, напомнить о безмерности царской
власти («Ты знаешь, что такое царь?» — фото № 50).
Одну недолгую минуту Федору кажется, что его посредниче¬
ская миссия и на этот раз удалась и согласие между Шуйским и
Годуновым будет восстановлено. Но уже после первой реплики
Шуйского выясняется, как далеко зашла их вражда и что прими¬
рить их невозможно — один должен уйти, другой остаться! Сле¬
дующая сцена принадлежит к числу самых трудных для Федора:
трагизм его положения заключается в том, что он сознает свою
неправоту и ничего изменить не может. Однажды доверившись
Борису, он послушно идет за ним. Будь он слеп духом, все было
бы проще, но орленевский Федор знает, что, отступив по слабо¬
сти от Шуйского, он предпочел закону морали, как он, Федор,
его понимает, закон пользы, как его понимает Борис, и в этом
суть нравственной драмы раздираемого противоречиями русского
царя XVI века. Как жить по совести, как быть самим собой, если
ты взял на себя бремя власти,— таким был лейтмотив Орленева
в третьем акте.
По мнению Кугеля, революционное значение «Царя Федора»
в исполнении Орленева заключалось в критике и дискредитации
монархического принципа наследования власти, при котором
«кроткий пономарь» может оказаться в должности «государствен¬
ного архистратига»,— то есть безответственной игры случая, спо¬
собного возвести на престол всякого безумца. Не слишком ли это
узкий взгляд? Федор у Орленева сознает свою неспособность
к правлению, у него нет твердости характера и таланта админи¬
страции, как у человека не бывает музыкального таланта, — и он
тяготится своим положением самодержца. Его религиозность, не
подчеркнутая у Орленева, тоже отсюда — это способ уйти от пре¬
вратностей мира, который кажется Федору таким непостижимо
неуправляемым. При этом у него есть одна дорогая ему идея,
выросшая из отрицания кровавого наследства Грозного: цель, для
которой требуются неправые средства, не может быть правой
целью. И вот этой идеей по своей слабости он пренебрег. Шуй¬
ский публично срамит его, царя всея Руси, и он отвечает какими-
то междометиями. Толстой не приготовил для Федора внятных
реплик в этой сцене, да и что может сказать человек в таком
угнетенном состоянии?
Шуйский уходит, и обескураженный Федор принимает все ус¬
ловия Бориса, хотя ищет способа успокоить старого князя. Но
это пока дальняя перспектива, а реальность такова, что хозяином
положения остается Борис. В этот момент триумфа Годунова
появляется Клешиин с донесениями из Углича и перехваченным
письмом Головина, самого дерзкого из врагов Бориса. Орлепев-
ский Федор читал эти бумаги так, как будто они относятся вовсе
не к нему: ругаются люди, может быть, у них есть основания ру¬
гаться! Не меняется тон Федора и после того, как он узнает, что
Нагие с помощью Шуйских намерены согнать его с престола. Не¬
торопливо, без какой-либо отчетливой эмоциональной окраски,
скорей задумчиво, чем нервно, он рассуждает вслух: «Боже мой!
Зачем бы им не подождать немного?» Такая реакция даже Бо¬
рису кажется неожиданной, по его здравому смыслу это патоло¬
гия, юродство, скудоумие («главный ум» он всерьез не принимает).
Но момент слишком удобный, чтобы он его упустил: тактика
у него оглушающая, он требует ареста, следствия и, если в том