Я на весь сей весьма длинный его разговор не отвечал ни слова, а равно и принц Невшательский, к коему он несколько раз обращался в продолжение оного. Потом, обратись опять ко мне, он спросил меня: как я полагаю, дадим ли мы скоро генеральное сражение или будем все ретироваться? Я ему отвечал, что мне неизвестно намерение главнокомандующего. Тут он начал отзываться об нем очень невыгодно, говоря, что немецкая его тактика ни к чему хорошему нас не доведет, что россияне нация храбрая, благородная, усердная к государю, которая создана драться благородным образом, начистоту, а не немецкой глупой тактике следовать... Зачем оставил он Смоленск? Зачем довел этот прекрасный город до такого несчастного положения? Если он хотел его защищать, то для чего же не защищал его далее? Он бы мог его удержать еще очень долго. Если же он намерения этого не имел, то зачем же останавливался и дрался в нем: разве только для того, чтоб разорить город до основания? За это бы его во всяком другом государстве расстреляли. Да и зачем было разорять Смоленск, такой прекрасный город? Он для меня лучше всей Польши; он был всегда русским и останется русским. Императора вашего я люблю, он мне — друг, несмотря на войну. Война ничего не значит. Государственные выгоды часто могут разделять и родных братьев. Александр был мне другом и будет. Потом, помолчав несколько, как будто думая о чем-то, оборотясь ко мне, сказал: «Со всем тем, что я его очень люблю, понять, однако же, никак не могу, какое у него странное пристрастие к иностранцам... Как, неужели бы он не мог из столь храброй, приверженной к государю своему нации, какова ваша, выбрать людей достойных, кои, окружив его, доставили бы честь и уважение престолу?»
Мне весьма странно показалось сие рассуждение Наполеона, а потому, поклонясь, сказал я ему: «Ваше Величество, я — подданный моего государя и судить о поступках его, а еще менее осуждать поведение его, никогда не осмеливаюсь; я — солдат и, кроме слепого повиновения власти, ничего другого не знаю». Слова сии, как я мог заметить, не только его не рассердили, но даже, как бы с некоторой лаской, он, дотронувшись слегка рукой до плеча моего, сказал: «О, вы совершенно правы! Я очень далек от того, чтоб порицать ваш образ мыслей; но я сказал только мое мнение, и то потому, что мы теперь с глазу на глаз, и это далее не пойдет. Император ваш знает ли вас лично?» — «Надеюсь, — отвечал я, — ибо некогда имел счастие служить в гвардии его». — «Можете ли вы писать к нему?» — «Никак нет, ибо я никогда не осмелюсь утруждать его моими письмами, а особливо в теперешнем моем положении». — «Но если вы не смеете писать к императору, то можете написать к брату вашему, что я вам теперь скажу». — «К брату, дело другое: я к нему все могу писать». — «Итак, вы мне сделаете удовольствие, если вы напишете брату вашему, что вот вы теперь видели меня, и что я препоручил вам написать к нему, что он мне сделает большое удовольствие, если сам, или через великого князя, или главнокомандующего, как ему лучше покажется, доведет до сведения государя, что я ничего более не желаю, как прекратить миром военные наши действия. Мы уже довольно сожгли пороху, и довольно пролито крови, и что когда же нибудь надобно кончить. За что мы деремся? Я против России ничего не имею. О, если б это были англичане! Эго было бы другое дело». При сих словах, сжавши кулак, он поднял его вверх. «Но русские мне ничего не сделали. Вы хотите иметь кофе и сахар; ну, очень хорошо, и это все можно будет устроить, так что вы и это иметь будете. Но если у вас думают, что меня легко разбить, то я предлагаю: пусть из генералов ваших, которые более других имеют у вас уважение, как-то: Багратион, Дохтуров, Остерман, брат ваш и прочие (я не говорю о Барклае: он и не стоит того, чтоб об нем говорили); пусть из них составят военный совет и рассмотрят положение и силы мои и ваши, и если найдут, что на стороне вашей более шансов к выигрышу и что можно легко меня разбить, то пускай назначат, где и когда им угодно будет драться. Я на все готов. Если же они найдут, напротив того, что все шансы в выгоду мою, так как и действительно есть, то зачем же нам по-пустому еще более проливать кровь? Не лучше ли трактовать о мире прежде потери баталии, чем после? Да и какие последствия будут, если сражение вами проиграно будет? Последствия те, что я займу Москву, и какие б я меры ни принимал к сбережению ее от разорения, никаких достаточно не будет: завоеванная провинция или занятая неприятелем столица похожа на деву, потерявшую честь свою. Что хочешь после делай, но чести возвратить уже невозможно. Я знаю, у вас говорят, что Россия еще не в Москве; но это же самое говорили и австрийцы, когда я шел в Вену; но когда я занял столицу, то совсем другое заговорили; и с вами то же случится. Столица ваша — Москва, а не Петербург; Петербург не что иное, как резиденция, настоящая же столица России — Москва».
Я все сие слушал в молчании; он же, говоря беспрестанно, ходил по комнате взад и вперед. Наконец подошел ко мне и, смотря на меня пристально, сказал мне: «Вы лифляндец?» — «Нет, я настоящий россиянин». — «Из какой же вы провинции России?» — «Из окрестностей Москвы», — отвечал я. «А, вы из Москвы! — сказал он мне каким-то особенным тоном. — Вы из Москвы! Это вы-то, господа московские жители, хотите вести войну со мною?» — «Не думаю, — сказал я, — чтоб московские жители особенно хотели иметь войну с вами, а особенно у себя в земле; но если они делают большие пожертвования, то это для защиты отечества своего и угождая тем воле государя своего». — «Меня, право, уверяли, что этой войны хотят московские господа, но как вы думаете, если б государь ваш захотел сделать мир со мной, может ли он сие сделать?» — «Кто ж может ему воспрепятствовать?» — отвечал я. «А Сенат, например?» — «Сенат у нас никакой другой власти не имеет, как только ту, которую угодно государю ему предоставить»...
Возобновя потом опять мне желания свои, чтоб я написал брату все, что он мне говорил, он прибавил, чтоб я также написал в письме моем и то, что главнокомандующий наш весьма дурно делает, что при отступлении своем забирает с собою все земские власти и начальствующих в губерниях и уездах, ибо этим делает больше вреда земле, нежели ему; он же от этого ничего не терпит и никакой нужды в них не имеет, и хотя его уверяли, что он в России пропадет с голоду, но он теперь видит, какое это вздорное было опасение; видит, что в России поля так же хорошо обработаны, как и в Германии и во всех других местах, и что мудрено было бы ему пропасть с голоду в такой земле, где все поля покрыты хлебом; сверх этого, он имеет еще с собою подвижной хлебный магазин, из 10 тысяч повозок состоящий, который за ним следует и которого будет всегда достаточно для обеспечения его армии .
Продержав меня у себя около часу и откланиваясь, он советовал мне не огорчаться моим положением, ибо плен мой мне бесчестья делать не может. Таким образом, как я был взят, сказал он, «берут только тех, которые бывают впереди, но не тех, которые остаются сзади». Потом спросил меня, был ли я во Франции. «Нет», — 0твечал я. Вопрос сей он мне сделал таким тоном, что я тотчас подумал, что намерение его было туда меня отправить. И в самом деле, только что я вышел от него, принц Невшательский, выйдя почти вслед за мною, сказал, во-первых, что император приказал мне возвратить шпагу, а, во-вторых, что как я изъявил желание мое ехать в Кенигсберг, то он не только позволяет мне туда ехать, но и в Берлин, и далее, и далее, до самой Франции, прибавя к сему: «если вы сего захотите»...