этих изображениях Лермонтова! И снова я вынужден согласиться: мало ли что Вульферт считал...
— Что же касается формы, — продолжает неумолимый Николай Палыч, — по фотографии,
конечно, ее определить невозможно, но вспомните, что серебряные эполеты носили во многих
полках, не в одном только Гродненском. Лично я остерегся бы делать какие-либо выводы на
основании столь шатких соображений. А теперь, родной, скажите по-честному. . — и Николай Палыч
дружески улыбается, — скажите, положа руку на сердце: какой же это Лермонтов? Да возьмите вы
его достоверные изображения! Разве есть в них хоть капля сходства с этим портретом?
— Есть, конечно.
— Ну в чем же? — недоумевает Пахомов. — Как вы докажете это? Молчу. Доказать нечем.
СУЩЕСТВО СПОРА
Вышел на улицу, словно ошпаренный.
Неужели же я ошибся? Неужели это не Лермонтов? Не может этого быть! Выходит, напрасно
старался. Досада ужасная!
А я уже представлял себе, как Лермонтов, такой, каким он изображен на этом портрете, ранней
весною 1838 года приехал на несколько дней в Петербург. Служба в военных поселениях близ
Новгорода, где расквартирован Гродненский полк, подходит к концу. Бабушка хлопочет через
влиятельных лиц при дворе. Со дня на день можно ожидать перевода обратно в Царское Село, в лейб-
гвардии гусарский полк. И, прежде чем навсегда снять мундир гродненского гусара, Лермонтов
уступил, наверно, просьбам бабушки и согласился посидеть перед художником.
Портрет, судя по фотографии, очень хороший. Очевидно, бабушка пригласила известного
живописца.
Вот Лермонтов воротился на несколько дней в город, откуда за год перед тем за стихи на смерть
Пушкина был сослан в Кавказскую армию. Он возмужал. Путешествие по странам Кавказа, встречи с
новыми людьми в казачьих станицах, в приморских городишках, у минеральных источников,
скитания по дорогам кавказским исполнили его впечатлений необыкновенных, породили в нем
смелые замыслы. Пустое тщеславие и порочную суетность светского общества, где скованы чувства,
где глохнут способности, не направленные ни к какой нравственной цели, он стал понимать яснее и
глубже. Уже приходила ему мысль описать свои впечатления в романе, обрисовать в нем трагическую
судьбу умного и талантливого человека своего времени, героя своего поколения.
Разве не можем мы прочесть эти мысли в глазах Лермонтова на «вульфертовском» портрете?
Вот, представлял я себе, Лермонтов — такой, каким он изображен на этом портрете, —
возвращается под утро домой по Дворцовой набережной, вдоль спящих бледно-желтых, тускло-
красных, матово-серых дворцов. Хлопают волны у причалов, покачивается и скрипит плавучий мост
у Летнего сада, дремлет будочник с алебардой у своей полосатой будки. Гулко отдаются шаги
Лермонтова на пустых набережных. И кажется, город словно растаял в серой предутренней мгле и
что-то тревожное таится в его сыром и прохладном рассвете.
Уже представлял я себе, что Лермонтов — такой, каким он изображен на этой выцветшей
фотографии, в накинутой на плечи шинели, — сидит, откинувшись на спинку кресла, в квартире у
бабушки, в доме Венецкой на Фонтанке, и видит в окне узорную решетку набережной, черные, голые
еще деревья вокруг сумрачных стен Михайловского замка. Уже чудился мне возле Лермонтова и
низкий диван с кучей подушек, и брошенная на диван сабля, и на круглом столе стопка книг и
бумаги... Свет от окна падает на лицо Лермонтова, на бобровый седой воротник, на серебряный
эполет. И совсем близко, спиной к нам, — художник в кофейного цвета фраке. Перед художником —
мольберт, на мольберте — портрет, этот самый...
Петербург 1830-х годов. Цепной мост на Фонтанке. Третий слева направо — дом Венецкои в
котором Лермонтов останавливался в 1838 году.
Нет, не могу убедить себя, что это не Лермонтов! Никогда не примирюсь с этой мыслью!
Почему мы разошлись с Пахомовым во мнениях об этом портрете? Да потому, очевидно, что по-
разному представляем себе самого Лермонтова.
Правда, в этом нет ничего удивительного: даже знакомые Лермонтова расходились во мнениях о
нем. Те, кто сражался и странствовал с ним рядом, рассказывали, что Лермонтов был предан своим
друзьям и в обращении с ними был полон женской деликатности и юношеской горячности. Но
многим он казался заносчивым, резким, насмешливым, злым. Они не угадывали в нем великого поэта
под офицерским мундиром и мерили его своею малою меркой.
Так почему же я должен согласиться с Пахомовым? Разве он представил мне какие-нибудь
неопровержимые данные? Разве он доказал, что на портрете изображен кто-то другой? Нисколько!
Просто он очень логично опроверг мои доводы, показал их несостоятельность. Он справедливо
считает, что на основании фотографии у меня нет пока серьезных данных приписывать это
изображение Лермонтову. Но если бы у меня серьезные доказательства были, тогда Пахомову
пришлось бы согласиться. Значит, надо отыскать портрет во что бы то ни стало. Выяснить, кто из нас
прав.
ВЫСТАВКА В ЛИТЕРАТУРНОМ МУЗЕЕ
Звонят мне однажды по телефону, приглашают в Литературный музей на открытие лермонтовской
выставки.
— Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, наш директор, очень просит вас быть. Соберутся
писатели, товарищи с кинофабрики, корреспонденты.
Потом позвонил Пахомов:
— Хорошо, если бы вы завтра зашли. Нам с Михаилом Дмитрие-зичем Беляевым удалось
отыскать для выставки кое-что любопытное: яеизвестные рисуночки нашлись, книжечка с автографом
Лермонтова.
Я пришел, когда уже расходились. В раздевалке было много знакомых. На ступеньках, перед
входом в залы, стоял Бонч-Бруевич — : одними прощался, с другими здоровался, благодарил,
напоминал, эоещал, просил заходить.
— Вот хорошо, что пришел! — пробасил он, протягивая мне руку. — Вам надо показать все
непременно.
— Поздновато, поздновато! — с любезной улыбкой приветствовал меня Пахомов и гостеприимно
повел в залы.
Несколько опоздавших, закинув голову, рассматривали портреты, картины, скульптуры.
— Это потом поглядим, — проговорил Пахомов. — Начнемте лучше отсюда.
И повел сразу во второй зал.
— Тут недурные вещицы, — говорил он. — Вот занятная акварелька Гау: портрет Монго
Столыпина. Отыскалась в фондах Третьяковки.
Я переходил от одной вещи к другой. Около нас остановились Бонч-Бруевич и Михаил
Дмитриевич Беляев.
— Ну как? — спросил Бонч-Бруевич.
— Чудная выставка! — отвечал я, поднял глаза и, остолбенев, вдохнул в себя полной грудью: —
А-а!
Передо мной висел «вульфертовский» портрет в скромной овальной раме. Подлинный, писанный
масляными красками. Так же, как и на фотографии, виднелся серебряный эполет из-под бобрового
воротника офицерской шинели, и Лермонтов смотрел поверх моей головы задумчиво и печально.
— Падайте! — воскликнул Пахомов, жмурясь от дружелюбного смеха и протягивая ко мне обе
руки, словно я падал.
Я стою молча, чувствую, как краснею, и в глубоком волнении разглядываю портрет, о котором так
долго, так неотступно мечтал. Я растерян. Я почти счастлив. Но какая-то тайная досада омрачает мне
радость встречи. К чему были все мои труды, мои ожидания, волнения? Кому и какую пользу принес
я? Все даром!
— Что ж, сударь мой, не скажете ничего? — спрашивает меня Беляев.
— Он онемел от восторга, — с улыбкой отвечает Пахомов.
— Дайте, дайте ему рассмотреть хорошенько! — требует Бонч-Бруе-вич. — Все-таки, можно
сказать, из-за него портрет куплен.
— Почему из-за меня? — оживляюсь я.
— Это потом! — машет рукой Пахомов. — Как купили, я расскажу после. Скажите лучше: каков