«Какие планы-то? — снова удивился бы Авросимов. — Злодейство, и все тут… А если вы, ваше сиятельство, и вы, господа члены, так долго и с таким тщанием изучаете их злонамерения, уж не есть ли это знак того, что дарованное богом и государем может вызвать су мнение?.. А ведь вон и государя Павла Петровича извели… И ничего…»
Тут Авросимов понял, что зашел слишком далеко в своем возбуждении, и стал отмахиваться в душе от назойливых мыслей, которые мешали ему сосредоточиться на созерцании Пестеля.
Вдруг он увидел, как и без того бледные щеки пленного полковника стали белее мела. Голова его качнулась вперед резко так, словно он решил клюнуть дрожащий перед ним лист.
Дежурный прапорщик из преображенцев, стоящий возле дверей на месте Бутурлина, кинулся было к нему, но Пестель выпрямился и властно отстранил прапорщика.
— Господин полковник Пестель, — медленно произнес генерал Чернышев, явно наслаждаясь замешательством пленника, — теперь, после признания вашего бывшего подчиненного, вы, надеюсь, ответите по всей чистой совести на вопросы, вам поставленные?
Что прочел на листе Пестель, для нашего героя оставалось загадкой, а в тоне военного министра и генерала Чернышева ему послышались знакомые интонации, которые можно было бы назвать даже располагающими, когда бы они не были так зловещи. Вот и судите о людях, когда они наедине с вами будто бы даже симпатию выражают, а перед множеством подобных утверждают совсем противуположное.
Опять же — желание убить царя! Это ли не злодейство! Однако все высокие чины даже не вздрогнули при упоминании об этом: и минувшей ночью молодые господа очень свободно об этом произносили, словно и не о царе, не о государе императоре, а так, о дядюшке двоюродном да смертном…
И тут Авросимов в полном расстройстве чувств и в тревоге, которая снова на него накатила, вдруг отчетливо так, словно наяву, увидел государя императора в кожаном камзоле, в охотничьих сапогах — ботфортах и в шляпе с пером. Грустно поникнув головою, царь вышел из угла и двинулся вдоль комнаты. Он был мал ростом, настолько мал, что, подойдя к столу, за которым сидели высокие чины, не обошел его, а вошел под него, даже не пригнув головы, и пошел, пошел, обходя ноги генералов, показался с другого конца, ступил еще несколько шагов и исчез…
«Да, — подумал Авросимов с грустью и ужасом, — а он, что он может, маленький такой? Очень просто можно его и прихлопнуть…»
Он стал сильно трясти головой, чтобы избавиться от подобных размышлений, и тут же услышал шепот Боровкова, как бы издалека:
— Что с вами, сударь?
Тогда Авросимов ткнул перо в бумагу, чтобы оно было готово бежать по ней, живописуя для потомков страдания живой души.
Пестель откинулся в кресле, словно переводя дух, и уже по привычке слегка поворотил голову, чтобы поглядеть, а как там этот рыжий? Глаза их встретились…
«А может, я смешон в своем упорстве? — подумал Павел Иванович. — Что же угрожает мне? Покуда северяне действовали, я предавался сомнениям, да и схвачен был накануне событий, с этой точки зрения моя невиновность полная. Ну что? Отстранят от полка?.. О, это было бы счастливым исходом… Но ведь могут разжаловать, канальи, — и вот что будет ужасно!»
И Павел Иванович, подумав о том, что ничего доброго нельзя ожидать от сего общества, которое видит в вас своего разрушителя и ниспровергателя и, пряча страх свой под масками, должно карать ради собственного спокойствия, внутренне усмехнулся, понимая, что, удайся его предприятие, он бы с друзьями непременно судил этих людей за то, что они, верша закон якобы на пользу народу, на самом-то деле старались для себя, именуя рабство божьим определением (большего невежества нельзя себе было представить!). И тогда все поворотилось бы обратным порядком, и он с друзьями выглядел бы в глазах этих людей так, наверное, непреклонно, что они тоже теряли бы надежду…
«Интересно, — успел подумать наш герой, глянув на Татищева, — а кабы государя и впрямь извели, их сиятельство куда бы делись?»
Павел Иванович, хотя и понимал, что бой проигран, втайне все-таки надеялся на чудо, и это подогревало его. Ах, милостивый государь, человек тем и знаменит, что он до последней минуты надеется, а когда не все до конца ясно — тем более. Вы бы сами так себя повели, коли были бы в подобном положении. Да что ж теперь гадать, когда это не к вам относится, а к человеку, сказавшему накануне ареста, что, мол, не беспокойтесь за меня, ничего не открою, хотя бы меня в клочки разорвали… И это он повторял затем в каземате, надеясь, что и они, друзья, ни слова. Но ведь знаете, как оно бывает: одно за другое, и весь ты уже как на ладони…
Военный министр глядел на Пестеля, как бы говоря: «Все уж теперь, батюшка. Я понимаю ваш пафос, но теперь это — все вздор… И вы не упорствуйте, как, бывалоча, в Тульчине, где все ваши были свои. Здесь своих нет. Да и вы государевы».
«Зачем они вообще на цареубийство решились, если уж о пользе отечества пеклись? — подумал наш герой. — Ведь получается, что никакой разницы в мыслях: им — отечество и царю — отечество. Чего убивать-то?..»
Павел Иванович, будучи в смятении чувств и утирая лоб несвежим платочком, вдруг почему-то вспомнил душное тульчинское лето, свой домик с белыми прохладными стенами, низкое крыльцо, ранний вечер. Пахло пылью и укропом. Подполковник Ентальцев уезжал в Каменку. Павел Иванович вышел проводить гостя. Бричка стояла на самой дороге. Ноги лошади утопали в пыли. На загорелом жестком лице Ентальцева удивительно нежными и молодыми казались голубые глаза.
— Просились бы вы в Киев, — засмеялся Ентальцев. — Здесь у вас путем и общества нет…
— Передайте письмо Волконскому тотчас же, — попросил Пестель. — Вы имеете в виду женщин?
— Я человек семейный, — снова засмеялся Ентальцев.
И бричка тронулась. Бесшумно. Словно поплыла.
Пестель понимал, что не всем дано оставаться самими собою под ударами судьбы, а лишь немногим, в ком сила духа и прочность воззрений слиты с давнего времени и как бы вошли в кровь. Но что делать? Кабы этих господ хоть в малой степени интересовали мысли о благе страны, они должны были бы перешагнуть через страх цареубийства и вслушаться в его, Пестеля, выстраданные мнения… Да разве в цареубийстве дело? Господи, да и при чем тут царь?..
…Тут жестокая судьба позволила Павлу Ивановичу снова заглянуть в не столь давнее прошлое, и он увидел прелестную картину, то есть себя самого и князя Трубецкого в Петербурге, в комнате, окна которой выходили на Неву. Нева была весенняя, еще не вполне избавившаяся ото льда. Князь глядел настороженно, даже как будто ужас мелькал в его больших детских глазах, крупный нос грустно нависал над губой, темные кудри были взъерошены.
— Значит, от разговоров о нравственном совершенстве мы пришли к цареубийству? Вот к чему мы пришли? — спросил он шепотом у гостя.
— Почему же вы так решаете? — удивился Павел Иванович. — Вопрос стоит о коренных преобразованиях — это первое… Ну а убийство ли, высылка, изоляция или полюбовный договор, — он засмеялся. — Монархия и республика несовместимы…
— А вы уверены, — опять шепотом спросил князь, — а вы уверены, уверены вы, что возможно изменять природу власти? Вы чувствуете в себе это право?..
Павел Иванович снова рассмеялся, но тут же погас и сказал жестко:
— Князь, я вам удивляюсь. Вы хотите, чтобы мы, преисполнившись благонамерения, оставили все как есть? Тогда для чего же все эти годы? Моральный бунт нам не помощник… Вы хотите… Вы просто боитесь?..
Тут князь густо покраснел. О каком страхе можно говорить с ним, героем Бородина?
— Я вижу ваши намерения, — сказал Трубецкой глухо и решительно. — Мы этого не приемлем. Мы, северяне, этого не приемлем. Вы это должны хорошо понять…
…Пестель скрестил привычно руки на груди, словно забыв, что он — пленник.
«А кабы он стал государем?» — подумал наш герой, исподтишка разглядывая Пестеля, и вздрогнул: Павел Иванович смотрел на него тяжелым взглядом, напомнив Бонапарта с известной литографии.
«Эва, как они переглядываются, — заметил про себя граф Татищев. — Юнец глядит на Пестеля, как кролик — на удава. Не будь меня — кинулся бы в пасть к нему, я знаю…»