Но тут Пестель перевел взгляд на графа, и военный министр отворотился с раздражением.
«Объявись я царем, — подумал Пестель, — ты бы мне присягнул. Да только тебе ведомо, что я царем не буду… Что же во мне проку-то для тебя, сударь? Нешто идеи мои?»
«Не тебя, не тебя я сужу, — живо откликнулся граф, вперив в стол по-собачьи тоскливые свои глаза, — а образ мыслей, которые ты взращиваешь. Тебя мне жаль…»
«Вознесся я, вознесся, — мелькнула в голове нашего героя нерадостная мысль. — Как бы не упасть…»
Боровков подманил Авросимова, и наш герой ринулся к начальнику получить от него новую тетрадь, затем низко поклонился и снова поспешил к своему стулу и подумал: «Чего это я спешу?.. Со стороны, как поглядеть, смех один!..» — и глянул на Пестеля. Павел Иванович ну как нарочно рассматривал его своими раскосыми глазами, и была в них боль.
— Вы бы уж не запирались, господин полковник, — вдруг сказал граф эдак расслабленно, по-домашнему. — Охота вам со смертию шутить? Его величество обо всем знает. Жалеет вас… Не упорствуйте.
— Дело ведь не во мне, ваше сиятельство, — глухо и обреченно выговорил Пестель, — а в образе мыслей, который вам не совсем ясен, а потому и представляется преступным…
— Вот именно, — обрадовался граф и провел пухлыми пальцами по щекам.
«Дурак! — забубнил про себя наш герой, вспомнив свой вчерашний диалог с военным министром. — Не верь ему, лисе! Ах, дурак ты, полковник».
Дверь со стуком распахнулась, словно шарахнулась под гневным взглядом военного министра, и дотоле неизвестный офицер, неестественно улыбаясь, в чистом мундире, словно только что от обеда, почти вбежал в следственную, кивнул Павлу Ивановичу, сверкнув черными огромными глазами.
«Теперь все равно», — вяло подумал Пестель, даже не удивляясь не совсем привычному в этих местах виду своего вчерашнего единоверца.
— Теперь все равно, — торопливо выпалил офицер, когда ему задали тот же вопрос, касаемо цареубийства. — Все уже известно, так что все равно… И не моими стараниями известно… Я тут пас. Вы же, Павел Иванович, сами… Да вот полковник Пестель сам говорил мне… Вы же говорили мне, Павел Иванович, что, прежде чем начать возмутительные действия, следует истребить… вы же говорили? Это относительно императорской фамилии. Еще с вами Муравьев не согласился. Вы же готовили других для свершения удара? — Пальцы его тряслись вразнобой, словно он играл на флейте что-нибудь ухарское. — Я, к стыду моему, по легкомыслию подпал под обольстительный характер полковника Пестеля… Вы, Павел Иванович, увлекли меня, и в этом вы человек великий, как вы обольщать умеете… И как мы с вами на пальцах считали, уж это вы помните, чтобы счет жертвам был точный. Мы вот так по пальцам считали, — обратился он к графу, протягивая ему свою развернутую пятерню, — и всех перечисляли, начиная от государя… И вы, Павел Иванович, желая показать, что я бесчеловечен, сказали мне, мол, знаю ли я, как это все ужасно? Помните?.. Не сочтите этого, — снова обратился он к военному министру, — что я, мол, не делал, а, мол, Пестель. Нет, нет… Мы тогда вместе… Я не скрываю этого обстоятельства, ибо тогда мы вместе… теперь все равно.
Пламя свечей металось от ветра, производимого руками офицера. Члены Комитета вполголоса переговаривались, устав, очевидно, вторично выслушивать чистосердечную исповедь его. Пестель словно дремал, опустив голову, и только пальцы, вцепившиеся в край скатертного сукна, выдавали его чувства.
Нашему герою, скачущему пером по бумаге, отвратительными казались речи Пестелева единоверца, и не потому, что офицер, будучи в порыве раскаяния, чистосердечным признанием намеревался облегчить участь себе и своему недавнему предводителю, а потому, что и вы, милостивый государь мой, даже вы, при всем вашем горячем патриотизме и приверженности государю, что всем хорошо известно, даже вы возмутились бы, слушая эти речи, ибо дело тут вовсе и не в политическом их смысле, а в простой порядочности, в благородстве простом, которые даже нашему герою, не искушенному еще в вопросах морали, были свойственны.
«Ах, — думал он, негодуя со всем своим искренним пылом, — как же он мог ему доверять?! Я бы в жизни вот так не прыгал, хоть ты меня задави!..»
И тут он был по-своему прав, не вдаваясь в суть, а возмущаясь самим фактом.
— А сами вы? — вдруг спросил у офицера Левашов, и Авросимов впервые услышал его вкрадчивый бас, словно вовсе и не генералу принадлежащий.
— Что сам? — не понял офицер.
— А сами вы что утверждали?
— Сам я?.. А я разве себя чем покрываю?.. Я ведь уже все рассказал по чистой совести… Павел Иванович, я все рассказал… Я спервоначала упорствовал, но какой смысл? Посудите сами, ведь все известно…
— А что Бошняк? — снова спросил Левашов.
— А что Бошняк? — снова не понял офицер, но тут же заиграл на своей флейте и почти закричал, захлебываясь: — Я не предлагал господину Бошняку ничего противозаконного… Посудите сами, он для побуждения меня начать действовать сам, говорил, что все уже, мол, открыто, что единственный способ ко спасению — поднятие оружия и возмущение полков… Я ему объяснил противное, но, посудите сами, зачем я ему все это объяснял — понять не могу… Возмущение полков… Какие сии полки? Где они? Зачем вымышлять на несчастного и такие нелепости!..
«Он будет кричать без конца, — зажмурился Пестель. — Что они его не остановят?»
— …Не довольно ли я кажусь господину Бошняку, — продолжал офицер, — кажусь господину Бошняку виновным, чтобы совсем меня погубить?.. Я полковнику Пестелю об этом сказывал… что, мол, Бошняк просится в общество… И Павел Иванович остановил сие вот, все сие обстоятельство…
В этот момент военный министр, подпирая щеку пухлым своим кулаком, не то чтобы улыбался, но едва заметно шевелил губами, что в некотором смысле даже могло означать и улыбку.
«Золотая шпага выглядела бы здесь игрушкой, — подумал Павел Иванович с горечью, — а юнцы счастливы… — и вспомнил себя самого, принимающего этот почетный дар. — Но ведь железка… И этот еще кричит… — и шумно вздохнул. — Однако России еще далеко до грядущих блаженств… с этим… вот с такими… — и сокрушенно: — Каковы ее дети!.. Это нервический припадок…»
— Ваше сиятельство, — сказал Пестель, — распорядитесь препроводить меня обратно в каземат. Нынче я отвечать не способен.
Злодея увели. Он шел быстро, словно торопился поскорее скрыться от позора.
Когда дверь за ним затворилась, наш герой вздохнул облегченно, с шумом, что тотчас было отмечено Боровковым с неодобрением. Но где уж тут было размышлять о добронравии, когда груз пережитого за день был так велик!
В голове Авросимова все уже перепуталось в достаточной мере, так что он, едва Комитет закончил деятельность, вылетел вон, хотя это говорится для красного словца, ибо он с почтением и подобострастием, как обычно, просеменил мимо высоких чинов, лишь изнутри раздираемый непонятной тоской.
Поздний морозец придал ему несколько бодрости, одиночество помогло собраться с мыслями и вернуло походке его твердость.
Не успел он добраться до дому, не успел перешагнуть через порог и предстать перед заспанным Ерофеичем, как последний, не говоря ни слова, подал ему вчетверо сложенный лист. Авросимов развернул его дрогнувшей рукой:
«Милостивый государь!
Не имея чести быть с Вами знакомой, но понуждаемая многими чрезвычайными обстоятельствами, осмеливаюсь покорнейше просить Вашего участия в деле, о коем сообщу изустно при встрече. Письмо сие сожгите по прочтении неукоснительно.
Искать меня надлежит по Загородному проспекту, в доме господина Тычинкина, в любое время дня или ночи. В воротах встретит Вас мой человек.
Уповая на Ваше великодушие и благородство, с нетерпением жду встречи…»
— Она? — спросил наш герой шепотом, снова возбуждаясь.
— Приезжали-с, — так же шепотом откликнулся Ерофеич.
— Здесь писала? — выдохнул Авросимов, замечая в письме многочисленные помарки и прочерки.
Ерофеич кивнул.
Что было делать? Часы показывали полночь. Сомнения были свойственны нашему герою, как всякому на этом свете, но возраст его был таков, а возбуждение и интерес были накалены до такой степени, что раздумья и прочие предосторожности не могли его смутить.