только переплавляет в один слиток архаику и современность, но и постоянно расширяет уделы языка:

О, достоевскиймо бегущей тучи,

О, пушкиноты млеющего полдня,

Ночь смотрится, как Тютчев,

Безмерное замирным полня.

Т:54

В неологизмах, образованных от фамилий, как заметил еще Якобсон, раскрывается «поэтическая этимология» [54]. Более того, Хлебников

переосмысливает связи между природой и творчеством: природа как бы перевернута: она смотрится в зеркало творчества, отражает его и даже

подражает ему. В этом необычайно емком четверостишии сказано и о стремительном развитии романов Достоевского, о которых Бахтин писал,

что они «начинаются со скандала, а заканчиваются истерикой», и о гармоничной полноте пушкинского стиха, и о тютчевской завороженностью

ночью; об откровениях Тютчева сказано не менее емко: «Безмерное замирным полня», а Якобсон выделяет другую формулировку Хлебникова —

«О Тютчев туч»[55]. Очевидно не знакомая со статьей Н. Асеева и Крученых 1932 г., посвященной 10-летию со дня смерти Хлебникова, в которой

подчеркивается звукообразность поэзии Хлебникова[56], современная американская исследовательница модернизма Марджори Перлофф

озаглавила главу о Хлебникове «Хлебниковские звукопейзажи» (сама при этом образуя своего рода неологизм «soundscapes», что можно даже

перевести как «звукозажи») в книге, посвященной модернизму[57]. Отталкиваясь от идей Якобсона, в частности, анализа «Кузнечика»[58], Перлофф

делает верный вывод о том, что «Заумь… далеко не бессмыслица, это точнее — сверхсмысл, то, что имел в виду Паунд, говоря, что поэзия — это

‘язык, зараженный смыслом до предела’»[59].

Хлебников и Крученых говорили о заумном языке и о «самовитом слове», но каждый из них наполнял эти понятия несколько разным

содержанием — Хлебников в своих исканиях все дальше уходил даже от своих единомышленников [60]. Крученых искал в зауми свободу, считая,

что «заумь — первоначальная (исторически и индивидуально) форма поэзии. Сперва — ритмически музыкальное волнение, пра-звук… К заумному

языку прибегают: а) когда художник дает образцы еще не вполне определившиеся… и б) когда не хотят назвать предмет, а только намекнуть…

Заумь побуждает и дает свободу творческой фантазии, не оскорбляя ее ничем конкретным»[61]. Крученых стремился к освобождению слова от

устоявшихся связей, именуемых штампами, от штампованного мышления — к новой форме, которая, как он заявил в декларации-манифесте

«Трое», и была новым содержанием. Он всерьез изучал фактуру слова, вместе с Хлебниковым был поглощен идеей заумного языка и

разрабатывал теорию, которую назвал «сдвигологией». Вкратце, она сводилась к тому, что в языке, как и в окружающем мире, происходит

постоянное брожение, сдвиги. Обладавший исключительным слухом, он улавливал фонетические сдвиги в стихе, в сочетаниях слов:

неосознанные сдвиги, на которых он ловил многих маститых поэтов, были ляпсусами.

В начале своих исканий Хлебников стремился «найти, не разрывая круга корней, волшебный камень превращенья всех славянских слов одно

в другое, свободно плавить славянские слова — вот мое первое отношение к слову. Это самовитое слово вне быта и жизненных польз» [62].

Примечательно, что он, не знавший западных языков, ищет этот «волшебный камень» сначала только среди славянских языков, а затем

устремляет свой взгляд на Восток, а не на Запад. Однако опережая в своих поисках современность и современников, он все дальше уходил от

первых манифестов футуристов, от стремления просто дать «пощечину общественному вкусу», — по сути своей он был созидатель, а не

разрушитель. В статье «Наша основа» Хлебников говорит: «Заумный язык есть грядущий мировой язык в зародыше. Только он может соединить

людей. Умные языки уже разъединяют»[63]. Так Хлебников по-своему решает вопрос об объединении человечества через объединение в языке,

перекликаясь с идеями Н. Федорова, писавшего в «Философии общего дела»: «Объединение в языке не может не быть результатом сознания

родства, потребности взаимного понимания при общем деле»[64].

Русские футуристы, как известно, восстали против засилья вещей, против «адища» города (В. Маяковский), где, как писал Хлебников,

«Жизнь уступила власть // Союзу трупа и вещи», против бездушной машины, топчущей человека. С хлебниковским «союзом трупа и вещи»

перекликается образ Маяковского: «А во рту // Умерших слов разлагаются трупики»[65]: бездушная, бездуховная жизнь убивает и язык.

Необходимо было оживить его, отыскать новый смысл и обновить сам язык:

Сегодня снова я пойду

Туда, на жизнь, на торг, на рынок,

И войско песен поведу

С прибоем рынка в поединок!

Т: 93

С известными стихами Маяковского из поэмы «Облако в штанах»:

Слушайте,

Проповедует,

мечась и стеня,

сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!

Мы

с лицом, как заспанная простыня,

с губами, обвисшими, как люстра,

мы,

каторжане города-лепрозория,

где грязь и золото изъязвили проказу, —

мы чище венецианского лазорья,

морями и солнцами омытого сразу!

МПСС, I, 184

перекликается сюрреалистическая поэма-видение Хлебникова «Журавль», в которой кран превращается в чудовищного журавля,

поработившего человека, которому, как древнему кровожадному богу или сказочному дракону, люди приносят в жертву своих детей:

Полувеликан, полужуравель,

Он людом грозно правил,

Он распростер свое крыло, как буря волокна,

Путь в глотку зверя предуказан был человечку,

Как воздушинке путь в печку.

Над готовым погибнуть полем

Узники бились головами в окна,

Моля у нового бога воли.

T: 191

Хлебников не просто — провод, по которому текут токи времени и бытия с разрядами любви и ненависти, насилия и противоречий, как в

«Ночном обыске», который сродни «Двенадцати» Блока, Хлебников несет еще и свой заряд видения, убеждений, мировоззрений — воззрений на

мир, в которых раскрываются и его собственные противоречия, и противоречия эпохи. Принявший с восторгом революцию, он воспел свободу:

Свобода приходит нагая,

Бросая на сердце цветы,

И мы, с нею в ногу шагая,

Беседуем с небом на ты.

Т:461

Однако этот мечтатель, безошибочным глазом ученого разглядев изменения в обществе, появление нового, еще более жестокого аппарата

подавления, высказывает весьма точные и остроумные наблюдения о действительности:

Участок — великая вещь,

Это — место свиданья

Меня и государства.

Государство напоминает,

Что оно все еще существует!

Т:177

Хлебников негодует, что вещь вновь затмила человека, что вывелась новая порода «молодчиков-купчиков». Голод, поразивший Поволжье,

Украину, Кавказ, воспринимался теперь им как Божья кара:

В пожарах степь,

Холмы святые.

В глазах детей

Встают Батыи.

Колосьев нет… их бросил гневно

Боже ниц,

И на восток уходит беженец.

Т:177

А в одном из последних своих стихотворений, «Всем», датированном апрелем-маем 1922 г., уже открытое и гневное неприятие результатов

революции, гражданской войны и отречение от своих прежних взглядов:

Есть письма — месть.

Мой плач готов,

И вьюга веет хлопьями,

И носятся бесшумно духи.

Я продырявлен копьями

Духовной голодухи,

Истыкан копьями голодных ртов.

………………………

Ах, жемчуга с любимых мною лиц

Узнать на уличной торговке!

Зачем я выронил эту связку страниц?

Зачем я был чудак неловкий;

Не озорство озябших пастухов —

Пожара рукописей палач, —

Везде зазубренный секач

И личики зарезанных стихов.

Все, что трехлетняя година нам дала,

Счет песней сотней округлить,

И всем знакомый круг лиц,


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: