— На другой день, — начал он, — я, кажется впервые в своей жизни, все утро драил пуговицы на тужурке, затем тщательно оглядел себя в зеркало, надушился, начистил ботинки так, что хоть спичку зажигай, и, весь сверкая, как шведский почтовый пакетбот, затопал к берегу.

Она не пришла. Я просидел на берегу до самого вечера. Мне было жарко, хотелось выкупаться, но я боялся раздеться: а вдруг она придет?

Я то и дело оборачивался на каждый голос, на каждый шорох. Лишь к заходу солнца вернулся в Алупку. Утром снова вертелся у зеркала и наводил блеск на все части своего костюма. Я решил пойти в Гаспру, разыскать ее там, попрощаться и уехать.

Я выбрал нижнюю дорогу, рассчитывая за Мисхором подняться по тропе на верхнее шоссе и через Кореиз пройти в Гаспру, но втайне надеялся встретить ее у моря. Так оно и вышло.

Она сидела на том же месте и бросала камешки в воду, стараясь сделать несколько «блинчиков». Ноги мои помимо воли зашагали быстрее, и, если бы я не держал их на малом ходу, они бы понеслись на всех парах.

Как вы догадываетесь, в тот день я, конечно, не уехал. Я снял комнату у татарина в Кореизе, и мы начали встречаться ежедневно. Она бросила службу в «Гаспре», и мне это не показалось странным. Целыми днями мы бродили под склонами Яйлы, поднялись даже на Ай—Петри. У нее были тонкие, но сильные ноги, ходила она быстро. И я вскоре стал легким и тощим, как гичка.

Мы выискивали самые дикие места, лазали по скалам, прыгали по камням и радовались, как дети, когда нам удавалось вскарабкаться туда, где не решались ходить даже козы. Для меня не было большего счастья, чем взобраться на какую–нибудь головоломную кручу и нарвать для Ларисы букет альпийских цветов.

Обожженные солнцем, мы стали черными и ловкими, как обезьяны.

Особенно приятно было мне перебираться через ручьи. Я брал ее на руки и прыгал на другую сторону. Всякий раз меня, как стрелку магнитного компаса, тянуло именно в те места, где чаще всего попадались потоки. Надо сказать, воды в тот год было много, весна стояла дружная, снега на Яйле и Ай—Петри таяли быстро, а внизу все пылало — цвели глицинии, иудино дерево, маки.

Я обошел почти весь свет, но нигде не видел такой безумной весны: такого количества цветов, шумных потоков, такого ясного неба…

Однажды, взяв ее на руки, чтобы перенести через ручей, я шагнул в воду, остановился, прижал ее к груди и поцеловал. Не помню, сколько я стоял; думаю, что в тот момент согласился бы всю жизнь стоять там… Она первая опомнилась и набросилась на меня. Теперь–то я понимаю, что стоять в ледяном горном потоке мог лишь человек, совершенно потерявший голову. Оно, конечно, так и было. Перейдя поток, я опустил ее на землю. Мы оба дрожали и первое время не могли смотреть друг другу в глаза, как будто совершили тяжкое преступление. Но как только глаза наши встретились, она опустила голову и прижалась ко мне. Я обнял ее. Мне хотелось сказать что–нибудь такое, ну там, какая она хорошая, как я люблю ее. Но язык мой отяжелел, словно мокрый парус. Так мы и стояли, как слепые, у обрыва. Когда спускались к морю, Лариса, притихшая, шла с опущенной головой, а я как будто еще больше вырос, как будто стал сильнее, все во мне пело и играло. Я смотрел то на горы, то на море, то на цветущие сады, то на нее, и так хорошо было мне…

— Я устала, — сказала она и стыдливо добавила: — От любви…

Что со мной сталось! Я готов был Яйлу поднять, хотел сказать ей так много, но она быстро закрыла мне рот рукой:

— Нет! Нет! Не говорите!.. Ничего не говорите! Пойдемте к морю!

Я подчинился ей.

Взявшись за руки, мы пошли вниз.

На море был штиль. У горизонта курился дымок.

— Пароход! — закричала она. — Шевелитесь же, капитан!

Она отняла свою руку и побежала к берегу.

Мы долго сидели у моря и смотрели на синюю гладь, на угасавшее солнце и на скрывавшийся за Симеизом пароход. Мы молчали, да и о чем было говорить, когда сердца наши лежали на одном курсе.

Солнце зашло; мы поднялись и пошли в Алупку.

— Я никогда не любила, — сказала она и вдруг заплакала и уткнулась мне в грудь.

Я стал успокаивать ее. Мне тоже хотелось сказать, что и я никогда так не любил, но говорить не умел, а вернее, стыдился. А она говорила, говорила, и голос ее часто переходил в шепот.

С моря набегал свежий и мягкий ветерок. Слушая ее, я чувствовал, как временами сердце у меня совсем замирает, не бьется. И я не понимал, как я живу, иду, двигаю руками. Знаете, как бывает на корабле: машина застопорена, а корпус все еще вздрагивает и продолжает двигаться. Я не нахожу объяснения тому, почему мы, то есть я и она, не подумали тогда о том, что ждет нас впереди. Но теперь я часто проклинаю то время, когда мы оба потеряли всякое управление собой.

Кирибеев крепко выругался, выколотил пепел из трубки, снова набил ее табаком, зажег и замолчал на некоторое время.

По руке его ползла божья коровка. Заметив, он осторожно снял ее, положил на ладонь и сказал:

— Лети!

Божья коровка, оглушенная его басом, остановилась, подобрала под себя ножки, затем раскрыла тоненькие, прозрачные крылья, но тут же быстро уложила их обратно.

— Не хочешь? — спросил он. — Ну, тогда выбирай якоря и топай пешком.

Кирибеев легонько снял ее с ладони и положил на траву. Божья коровка некоторое время лежала без движения, потом вдруг быстро выпростала маленькие черные ножки, поднялась, шагнула и скрылась в высокой траве.

— Ну вот, — сказал капитан Кирибеев, — обрубила канат и ушла… А может быть, ей в моей руке было лучше и безопаснее?..

— Да… все вот так… И я обрубил канат и ушел… Думал, что здесь будет мне лучше.

Собственно, в том, что произошло, и я, конечно, виноват. Нет, нет, не то, что вы думаете! Я был честен. Видите ли, моя жена… Впрочем, раз я уже начал, то расскажу все по порядку.

Корабль нельзя вести наугад, вслепую. Корабль нужно вести по компасу, строго придерживаясь намеченного курса… А жизнь?.. Что такое прожить жизнь? Это все равно что пройти вокруг света. Сколько чудес можно увидеть! От скольких соблазнов нужно уйти! Какие штормы встретятся на пути! Хороший моряк, трезвого ума человек, проведет и старое корыто вокруг мыса Доброй Надежды и дотянет до залива Утешения. А потерявший голову человек, отдающий себя на волю чувств, даже на современном корабле сядет на мель еще при выходе из гавани. Так я понимаю свое дело теперь.

Конечно, тогда я был вроде зайца, на которого ночью вдруг падает сноп яркого света. Я ничего не видел. Сейчас я бы заметил у нее и склонность к тщеславию, и резкость в обращении, и этакую отталкивающую манерность в разговоре, и наигранную детскость.

Может, я неправильно говорю, но вы, надеюсь, меня понимаете. Она, как избалованный ребенок, капризно надувала губки, говорила какими–то странными фразами вроде: «Я сегодня проснулась от шума влетевших в мою комнату облаков», — она жила над верхней дорогой в Гаспре. Тогда мне это правилось до чертиков. Все, что она делала, я считал самым интересным и оригинальным…

Она стала моей женой накануне возвращения в Севастополь.

Днем мы бродили в окрестностях Гаспры и Мисхора, а вечером спустились к морю и, обнявшись, долго сидели на том камне, возле которого встретились впервые. Мы ни о чем не говорили — молча смотрели друг другу в глаза, угадывая по их блеску, кто о чем думает. А кругом все спало в зеленом свете луны: горы, дороги, деревья, белые дома, и только море тихо ворчало, когда кто–нибудь из нас швырял в набегавшую волну камень. Под утро, когда неожиданно налетел ветер и море словно осатанело, мы поднялись ко мне в Кореиз. Идти пришлось против ветра. Едва мы успели войти в дом, как разразился ураган. В парке затрещали деревья. Высоко в горах загрохотал гром, и почти в ту же секунду в окно ударила ослепительная молния. Лариса испуганно жалась ко мне. Мы так и не уснули. Старый домик скрипел и качался, как лайба на волнах, а его крыша, казалось, готова была сорваться и улететь. Порой казалось, что и сама земля стонала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: