тысячу лет назад. Родители меня не понимали. Вместо того, чтобы убедить меня по

системе Макаренко, отец сразу взрывался: ты должен радоваться, что у нас есть

скотина, она кормит нас, а ты, такой-сякой, видишь в этом позор. Мама тоже

доказывала – не было бы у нас коровы, сынок, мы бы давно с голоду поумирали,

вспомни, как мы бедствовали, когда отец в тюрьме сидел, а ты в первый класс

пошёл. Мы не бедствовали, мы наливали в миску молоко, крошили туда хлеба,

садились вокруг и черпали ложкой. А чем тебе лошадь мешает, если у отца нет

другой профессии, только возить, грузить, разгружать. В твои годы мы уже землю

пахали, сено косили, хлеб растили, а за скотиной ухаживали с пяти лет. Я тоже

выносил навоз широкой лопатой из-под лошади, из-под коровы и всё это добро

складывал в кучу на краю огорода, летом будем делать главное топливо – кизяк.

Каждое утро, пока отец завтракал, я запрягал лошадь в телегу, как это делали

сыновья в девятнадцатом веке, в пятнадцатом и до нашей эры. Я научился запрягать

лошадь быстрее, чем запрягал отец, но он меня не хвалил, обязательно придирался,

то чересседельник слабо натянул, то супонь не так завязал.

Я терпел, пока не появилась Лиля. Я не хочу, чтобы она

видела, какой я деревенский. Хорошо, хоть в школе я могу взять реванш, здесь уж я

самый что ни на есть городской. Какие замечательные люди придумали такое

заведение! Я не хочу из школы уходить домой, так бы и жил там без коровы, без

лошади.

До того сильно я тяготился нашим крестьянством, до того

страстно желал избавиться от своих конюшенных обязанностей, что настал день,

когда мы вдруг остались без лошади и без отца. В тот вечер он приехал с работы как

обычно, я вышел, исполнил свои обязанности. Отец был настроен благодушно,

привёз нам кулёк конфет. Сели за стол ужинать, и он начал рассказывать о важном

событии. Днём его пригласил к себе начальник, и не простой, а военный, в петлице

у него шпала. Говорил он с отцом с большим уважением: «Мы верим вам, товарищ

Щеголихин, мы вас ни в чём не подозреваем, вы честно работаете, вы отсидели

свой срок в заключении, вы построили канал Москва – Волга имени товарища

Сталина, мы к вам с почтением. Но, поскольку поступило сверху указание, то мы

обязаны его выполнить. Двадцать пять километров в любую сторону, выбирайте

сами, как ваша душа пожелает, мы вас не гоним, мы вас не прогоняем».

Кое-как я допёр, что отца нашего выселяют из города,

поскольку у него судимость. «А когда нужно будет, товарищ Щеголихин, мы вас

опять позовём, вы будете честно трудиться и жить со своей семьёй. Мы вам верим,

мы на вас надеемся, мы в таких людях, как вы, всегда нуждаемся». Не могу понять,

то ли он матушку успокаивал, то ли не хотел себе дёргать нервы, но рассказывал

так, будто к ордену его представили, а Трудовому Красному Знамени. Другой бы на

его месте устроил дым коромыслом, ругался бы, материл бы власть, а отец… Редко

я потом встречал такое отношение к принудиловке. Мама наша, конечно же,

расстроилась, но что важно – беды она переживала молча. В первые минуты лицо её

темнело прямо на глазах, чернело, но она не ахала, не охала, она очень редко

плакала, а ведь было от чего. Вернулся отец недавно, полтора года назад, дом

начали строить, не успели закончить – и вот тебе снова, отправляйся на все четыре

стороны. Сколько помню, с детьми была только мама, отец постоянно где-то

скитался. Он и до тюрьмы часто отправлялся на заработки, то в рыбачью артель

вступил, то с землемерами ездил по Кустанайской области, потом с дедом

промышлял на купле-продаже.

Через два дня отец уехал, наказав детям, чтобы в школе

никому ни слова. Он не горевал, не досадовал, а воспринял печальную

неожиданность как стихию, беда свалилась и надо перетерпеть. Жаловаться

бесполезно и некому, власть везде одна – наша. «От Москвы до самых до окраин, с

южных гор до северных морей человек проходит как хозяин необъятной родины

своей». Предки мои относились к бедам, как к наводнению, к землетрясению, в

какой-то степени это передалось и мне, хотя временами я трепыхался, читая книги о

борцах за правое дело. Привыкнуть к насилию нельзя, но усмирить себя можно.

Если народной власти так надо, то, что мы можем? Только подчиниться.

Приближалось лето 1941 года, грозя мне скукой и

одиночеством, – в школу ходить не надо, а Лиля уедет в пионерский лагерь, папа её

получил путёвку. Тогда не говорили «достал» или «купил», а только получил, как

заслугу. Сдали экзамены, перешли в седьмой класс, и Лиля уехала. Слушает там

пионерские горны, поёт пионерские песни и собирает хворост. «Взвейтесь

кострами, синие ночи, мы пионеры, дети рабочих». А я каждый вечер пропадал на

улице с ребятами. Сидели на траве, играли на балалайке, пели «Гоп со смыком это

буду я, граждане, послушайте меня». Песня была длинная, лихая, всем нравилась.

«Вот пришёл Германии посол, хрен моржовый, глупый, как осёл, и сказал, что

Муссолини вместе с Гитлером в Берлине разговор про наши земли вёл». У Васьки

Тёткина случилось великое событие – он чпокнул Дуньку с дальней мельницы и

никому не давал покоя со своим счастьем. Стоило нам сойтись под вечер, как он тут

же начинал расписывать подробности. Рассказами Васька не ограничивался, он

повёл нас на то священное место, в рощу. Ему уже было шестнадцать, он получил

паспорт, и на всё имел право. Теперь у него пойдут девки одна за другой хороводом.

Что ни говори, а Васькин подвиг был примером возмужания, вхождения в роль,

отведённую природой. Девчонки для того и созданы, чтобы в один прекрасный

день быть соблазнёнными, они сами ждут, не дождутся. Может, и правда. Но у меня

всё было иначе. Я к Лиле пальцем не мог прикоснуться, а если случайно наши руки

встречались, я слышал грозовой треск и видел зигзаг молнии, можно ли в таком

состоянии про рощу думать? В то лето разговоры о девках велись постоянно, не

знаю даже – почему, может быть, старшие, уходя в армию, навязали нам тему,

передали тоску, но что было, то было. Однажды Васька принёс тетрадку, где мелким

почерком были записаны все сведения о половой жизни. Сначала шла анатомия, где

что расположено, потом приёмы соблазнения, где надо слегка погладить, а где

покрепче прижать, и как искать особые точки, чтобы распалить жертву

окончательно и бесповоротно. Удивительная была писанина, смесь науки с

фольклором, без иностранных терминов, всё кондовое, русское, язык прямо-таки

былинный. Меня эти наставления угнетали, всё должно быть возвышенно, совсем

не так грубо, хотя в действительности всё так и есть – грубо и низменно, иначе не

проживёшь, раз уж ты родился мужчиной. Вот от чего было дурнота – от

неизбежности.

Лиля вернулась из пионерлагеря 22-го июня. Взрослые

говорили, что началась какая-то там война, но мне было не до неё, мы будем

неразлучны с Лилей аж до первого сентября. А война тоже хорошо, мы сможем

наконец-то дать врагу отпор малой кровью, могучим ударом, хватит уже петь

попусту: «Если завтра война, если завтра в поход», пора уже исполнить слово. Я не

беспокоился ни за советский народ, ни за германский, я думал об одном, как война

отразится на моих отношениях с Лилей.

Не зря я думал. Она отразилась, со временем.

Газеты мы не выписывали, их вообще не было в околотке, а

радио было только у квартальной, Ревекки Осиповны, седой пожилой женщины,

бывшей учительницы. У неё был громоздкий, как шкаф, приёмник, мама сходила с

соседками послушать Москву, и вернулась встревоженной – отца теперь заберут. На

другой день она послала к Ревекке Осиповне меня, там собралась почти вся


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: