иногда. Спасибо тебе за беседу, конечно…

“Ну, вот и поговорили, — думал он, расставшись с Лобко. — Еще один блажной в районе!”

Однако результат этой беседы был бы очень неожидан для Лобко, если б он узнал о нем. Но Лобко спустя

месяц уехал на свои обычные экзамены и уже не вернулся в район: его оставили в областном городе, так что

окончание истории Любикова разворачивалось уже без него.

Дело в том, что Пинчук, начиная с того же вечера, принялся писать обстоятельное письмо в обком,

обвиняя Ключарева в зазнайстве, самоуправстве и других смертных грехах. Он собирал факты каждый день, не

торопясь. Излагал их без запальчивости. Нет, он не был врагом Ключарева и теперь просто считал своим долгом

сигнализировать.

Обком отозвался на сигнал. Приехала комиссия, проверяла протоколы двухлетней давности. Но весна

прошла в районе хорошо, посеялись дружно, и Ключарев (вместе с Пинчуком же!) первые в области подписали

рапорт о завершении сева. Комиссия признала первого секретаря во всем правым и уехала.

Секретарь обкома Курило, не любивший у себя в области никаких склок, не дал делу дальнейшего хода, а

просто вызвал Ключарева и спросил в своей обычной добродушно-грубоватой манере:

— Ты чего не поделил там с советской властью, что она на тебя жалуется? Чем обидел Пинчука?

— Ничем. Просто мы смотрим на некоторые вещи по-разному. Впрочем, я не знал, что это именно он

жаловался.

Секретарь обкома внимательно посмотрел на него сбоку своим умным медвежьим глазком и задумчиво

поскреб подбородок.

— Н-да, — протянул он, — попадаются еще такие деятели, ходят с карандашом и следят, чуть ошибся —

на заметочку. И, главное, все верно: факты, числа, свидетели. Было, было! Все верно и… все неправда, вот в чем

штука-то! А ведь Пинчук, наверно, думал, что проявил полезную бдительность, чудак такой!..

Ключарев молчал.

— Может, его перевести от тебя? — спросил Курило, все так же испытующе, но и благожелательно

поглядывая на Ключарева.

— Нет уж, пусть он лучше остается, — подумав, решительно возразил Ключарев. — Тем более, что дело

касается лично меня. Ну, а что я за цаца, чтоб меня все любили? Значит, не смог убедить, что прав, вот и все!

Разговор тяготил Ключарева. Из обкома он возвращался в очень скверном настроении. Он чувствовал,

что благодаря своей излишней щепетильности сам отрезал путь к серьезному, принципиальному разговору, и

вся история с Пинчуком предстала перед секретарем обкома в неправильном свете, словно это была личная

ссора.

“Ну, ладно; ладно, — в сотый раз твердил себе Ключарев. — Разве дело только в том, чтобы доказать

свою правоту перед начальством? Даже лучше, пожалуй, что Пинчук остается в районе. Ведь не враг же он мне,

в самом деле! Не склочник по призванию. Сам поймет”.

Если говорить о человеческих слабостях, то были, конечно, они и у Ключарева. Несмотря на резкость и

проницательность, он оставался слишком мягким человеком, чужие ошибки заставляли его страдать, а упорное

недоброжелательство глубоко, хотя и тайно, ранило. Он видел в этом прежде всего признак своей собственной

неумелости, а он не хотел быть неумелым!

Тайное честолюбие Ключарева заключалось в том, чтобы не только сделать свой район лучшим, но и

самому стать таким лучшим, лучшим не по названию, а по самой сущности. О, он очень хорошо знал, что

доверие целого района не дается человеку только потому, что тот занимает высокий пост. По своему положению

Ключарев был первой фигурой в районе, ну, так вот он действительно хотел быть первым! Первым, к кому

приходили бы люди с горем и радостью, перед кем не только перелистывают протоколы в скоросшивателях, но

и открывают сердца!,

2

Итак, Ключарев не внял предостережениям Пинчука, и “библиотекарь” Любиков стал председателем

колхоза.

Но сначала Братичи пошли резко вниз.

Из колхоза-середнячка они превратились в отставший. “Дворцы да Братичи — два братца”, — пустил по

району хлесткую поговорку Блищук.

Любиков метался с утра до ночи по своей длинной, растянувшейся вдоль Глубыни территории. Каждый

его шаг сопровождался скрытыми булавочными уколами, а иногда и прямым неподчинением. Голубые

любиковские глаза запали, не брился он неделями. Была даже такая отчаянная ночь, когда он послал нарочного

с письмом к Ключареву: “Больше не могу. Хоть стреляйся”.

Ключарев приехал утром и оставался в колхозе восемь дней.

Была ранняя пасмурная весна. Паводок еще не сошел. Реки Глубынь и Прамень стояли вровень с

берегами, разливаясь по низине тусклым волнистым зеркалом.

Ключарев отправил машину обратно в Городок и шел пешком в больших кирзовых сапогах и

брезентовом дождевике. Места эти были ему очень знакомы. Братичи даже не деревня, а цепь хуторов вдоль

Глубыни. От главной усадьбы, где было расположено несколько наспех воздвигнутых хозяйственных построек

из старых бревен, Ключарев решил отправиться по бригадам. Любикова он оставил в правлении. По тому, как

тот кинулся к нему на звук подошедшей машины, по лужам, не разбирая пути, словно из горящего дома,

Ключарев сразу понял, что дела здесь плохи. И незачем было создавать вид внешнего благополучия, чтобы

Любиков водил его по колхозу напоказ, как хозяин. Любиков был здесь чужим. Братичи встретили его

настороженно и враждебно. Да и сам внешний вид Алексея, заросшего, в старой забрызганной шинели, ничем

не напоминал хозяина, человека, который мог бы понравиться и без того предубежденным против него людям.

— Где ты ночуешь? — спросил Ключарев.

Алексей провел его в боковушку, почти чулан, здесь же, в доме правления. Ватник на гвозде, кружка

холодного чая, блюдце, полное до краев окурками, — вот, что было в комнате.

— Жену оставил в Городке?

— Куда же я ее привезу сюда? — почти в отчаянье махнул рукой Любиков.

Ключарев молча взял блюдце, выкинул окурки в форточку, и ветер сразу выдул из гильз остатки табака,

наполнив боковушку неуютным запахом терпкой горечи.

— Растерялся, гвардеец, — тихо сказал Ключарев. — Сдаешься. Отступаешь.

— Я?! Федор Адрианович!.. — Любиков задохнулся, и губы у него странно задрожали.

Ключареву вдруг захотелось обнять его, молча, по-мужски стиснуть тяжелыми руками, как обнимаются

иногда солдаты перед трудным делом или после ратного подвига. Но подвиг у Любикова был еще впереди.

— Обедать приду к тебе, организуй, что можно. Да приберись. — Ключарев скользнул взглядом по

стенам, по дощатому топчану с ситцевой скомканной подушкой и вдруг улыбнулся скупой и твердой улыбкой.

— Ну?

…Когда он уже шел один, выбирая на обочине дороги сухие бугры, густо оплетенные прошлогодними

травами, он, наконец, заговорил с Алексеем так, как, наверно, не смог бы говорить вслух, — доверительными,

горячими словами: “Трудно тебе, Алеша, что тут говорить! Очень трудно”.

Уже не одна бревенчатая хатка под соломенной крышей, похожая на грибок-заморыш, оставалась позади

(только долго и заливисто брехали ему вслед собаки), а Ключарев все шел под пасмурным небом, по-солдатски

размахивая руками и слегка прихрамывая на раненую ногу; сейчас, наедине, он хромал даже сильнее, чем

всегда, когда привычно следил за каждым шагом. “Ключ мне нужен. Ключ к этой земле и к человеческим

сердцам!.. Слово “коммунизм”? Будущее? Но кто поверит, если уже сегодня я не приоткрою кусочек этого

будущего, не покажу его, пусть в самом малом?.. И почему Братичи не приняли Любикова, честного, хорошего

парня? Почему?..”

Догоняя Ключарева, бесшумно наплывала туча. Уже виден был ее край, от которого тянулся кисейный

полог далекого ливня. Вода в Глубыни стала черной, потемнела трава. Задул резкий, тугой ветер. Туча

клубилась, рвалась на куски, шла по воле ветра, волоча серые волокна. Теперь уже были отчетливо видны ее


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: