на писаные правила, существует интуиция. И, может быть, партийному работнику она нужна больше, чем кому-

нибудь другому. Ключарев не всегда мог объяснить, почему он иногда выжидал подолгу, приглядываясь к

человеку и веря ему, а в другой раз рубил сплеча, хотя, может быть, формально тут все было даже более

благополучно, чем в первом случае. Да, да, “формально”!

Ключарев нервно закурил после телефонного разговора с Пинчуком, но все-таки задумался. На стороне

Пинчука был, пожалуй, здравый смысл бывалого руководителя.

— Пусть похуже, да свой, привычный человек, — обыкновенно говорил он. — Там, где у него слабина, я

и нагрузку дам поменьше. Зато в другом вывезет, что той конь. Не подведет.

— Леонтий Иванович, — крикнул Ключарев в смежный кабинет второго секретаря. — Вы сейчас никуда

не уходите?

День только что начинался. Но Лобко, словно вот-вот собираясь вскочить, примостился у стола на краю

стула и, быстро листая страницы, записывал что-то на обрывах бумаги, сосредоточенно мурлыча себе под нос:

Соловей кукушечку

Долбанул в макушечку…

На секунду он замолкал, цепким взглядом впивался и строчки, задумывался, барабаня пальцами по лбу,

снова перебрасывал страницы и, найдя нужное место, удовлетворенно доканчивал рокочущим, как перегретый

самовар, баском:

— Ты не плачь, кукушечка:

Заживет макушечка!..

Это был странный человек, тщедушный, полулысый в свои сорок лет. Он учился где-то заочно, возил с

собой по колхозам тетрадки конспектов и часто уезжал для сдачи зачетов не то в Минск, не то даже в Москву. В

районе его считали человеком ученым, чудаковатым, но в общем он был не очень заметен.

— Вот, Федор Адрианович, том Мао Цзе-дуна пришел, — сказал он, оборачиваясь на шум шагов. — Пока

там в порядке индивидуальной учебы, а я хочу подобрать кое-что и проехать по колхозам, побеседовать с

коммунистами. Не подкинешь никаких мне нагрузок на эти дни?

— Не подкину, Леонтий Иванович. Я насчет Братичей… Говорили мы тогда о Любикове…

— Ну, говорили…

Лобко заложил книгу только что сорванным календарным листком и весело-вопросительно посмотрел на

Ключарева:

— Что, за эти двадцать четыре часа анкета у товарища изменилась к худшему? Нашелся дядюшка с

бабушкиной стороны, что сорок лет назад в лавке бубликами торговал?

Он засмеялся первый, сплетая и расплетая пальцы по своей привычке.

— Нет, чист сирота, — тоже усмехнулся Ключарев. — Дело в том, что вроде бы не испытан человек на

практической работе, ну и… неизвестно, как там обернется. Братичи — село трудное.

Лобко взглянул на него чуть исподлобья, все тем же со смешинкой взглядом и, распахнув книгу, тронул

календарный листок.

— То, что прошло, осталось позади. Если есть время, можно праздновать успехи и анализировать

ошибки. А в завтрашний день всегда идешь, как в плавание, — открывать новые земли. Никто на своем месте

не родился. Даже Пинчук начинал с соски, а не с кабинета райисполкома, убежден в этом! Кто же виноват, что

человек два года сидит в Городке, а мы до сих пор гадаем, на что он способен? А может, он прямо рожден быть

председателем колхоза?

— А если нет?

— А если да?

Ключарев взмолился:

— Леонтий Иванович! Так ведь не я против Любикова. Пинчук сейчас звонил, беспокоится, говорит:

неблагоразумно.

— И пусть никогда не постигнет нас позорное благоразумие, — отбивая ритм рукой, сказал Лобко. — Это

Маяковский. Лучший и талантливейший поэт нашей эпохи. Или вы не согласны?

Ключарев засмеялся с той особой теплотой, которую всегда вызывал у него Лобко. Вот он сидит на

краешке стула, веселый, суетливый, проницательный, и Ключарев не перестает радоваться про себя, что есть у

него в районе такой второй секретарь и первый друг, хотя задушевных разговоров они никогда не вели: времени

не хватало, что ли…

— Кроме ума, каждому коммунисту положен по штату талант сердца. А почему нам думать, что у

Любикова его нет?

Хлопнула форточка, и, заскрипев, приоткрылась дверь. Лобко всегда устраивал сквозняки, несмотря на

свое хлипкое сложение.

— Закаляйся, как сталь, — пробормотал он, с удовольствием поглядывая на окно, за которым шумели по

ветру голые, хрупкие ветви.

День уже ощутимо прибавился. Шла весна света. Еще выпадал снег, но и он был легкий, стремительный,

весенний…

Румяное, чернобровое лицо инструктора райкома заглянуло было в дверь.

— Зайди, Снежко! — окликнул Ключарев. — Разговор о твоем дружке идет. Думаем сосватать его в

Братичи председателем колхоза.

— Алешу Любикова? — Снежко с сомнением покачал головой. — Потянет ли, Федор Адрианович?

Братичи — ведь они ой-ой!

— Ничего, трудности нас только и спасают. На легкой жизни никто бы ничему не научился.

— А что, — с загоревшимися вдруг глазами воскликнул Снежко и лихо взмахнул рукой. — Хватит ему,

Алешке, жить в четверть силы! Такому бугаю мешки бы с мукой таскать, а он два года от бумажной пыли

чихает. Засиделся в невестах. Сватайте, Федор Адрианович!..

Когда Снежко ушел, второй секретарь сказал Ключареву:

— Вы сейчас почти перефразировали Павлова. Старик спрашивал: какое главное условие достижения

цели? И отвечал: существование препятствий. В ответ на препятствие напрягается рефлекс цели, и тогда-то она

будет достигнута. Помните?

Ключарев смущенно поскреб в затылке: о Павлове он знал “в общем и целом” и чистосердечно в этом

признался. Тогда Лобко присел на жесткое деревянное креслице и, старательно протирая очки, как лектор перед

многочисленной аудиторией, начал рассказывать своему единственному слушателю о великом русском

физиологе…

Между тем уступка нелегко далась Пинчуку. Он не любил скандалов, открытой борьбы в лоб, но, с

другой стороны, если Ключарев наломает дров в районе, не спросят ли тогда и с него, Пинчука, как с человека

опытного, посланного в район с первых дней освобождения?

На всякий случай Пинчук попробовал позондировать почву в самом райкоме. Он тоже спросил второго

секретаря Лобко:

— Скажи откровенно, Леонтий Иванович, ты всегда понимаешь, что делает Ключарев?

— Что делает? Когда делает? — рассеянно отозвался Лобко.

— Ну… он крут, — осторожно начал Пинчук, — и опрометчив.

Лобко несколько минут внимательно слушал его с сосредоточенным видом.

— Это хорошо, что вы так глубоко задумались о человеке, о его сущности, — сказал он наконец. —

Видите ли, мне кажется, товарищ Ключарев переживает сейчас тот важный для каждого человека момент, когда

вся полнота сил и чувств требует выхода и применения. То, что накапливалось незаметно годами, как бы по

инерции роста, сейчас достигло предела. Впрочем, нет, — прервал себя Лобко. — Нет, нет! Это не предел! Я

верю в безграничное развитие человеческих возможностей. А вы верите? — спросил он внезапно.

— Верю, — уныло отозвался Пинчук.

— И особенно когда для этих возможностей такое обширное поле деятельности, как у нас, — продолжал

Лобко, увлекаясь все больше и больше. — Ведь как бы мы далеко ни ушли, чего бы ни достигли, долго еще на

земле будут оставаться такие места, где все начнется впервые: и Советская власть, и колхозы, и рождение

нового человека. Целые материки живут сейчас как во сне. Человек рождается, выпивает положенную ему чашу

горя и маленькую каплю радости, умирает — и все это так и не узнав, на что он способен, что мог бы

совершить. Коммунизм, — торжественно и тихо сказал Лобко, — коммунизм — это, по-моему, и есть раскрытие

всего человека, всех его возможностей.

Глаза его сияли под очками, бритое лицо улыбалось мечтательной, застенчивой улыбкой.

— Леонтий Иванович, — сказал Пинчук, — знаешь, мы практические работники… Дышать некогда


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: