хатам совестить и отправлять в поле народ. А его везде как гостя встречают: в передний угол усаживают,

подносят выпить, потому что, говорят, иначе ты нам не друг и не секретарь, если от нашего угощения

откажешься.

— Ну? — опять поторопил шофер, азартно крутнув баранку. Видимо, щекотливое положение, в которое

попал тогда секретарь райкома, вызывало в нем, по странной ассоциации чувств, прилив энергии. — Ну, а что

он? Непьющий?

— Почему непьющий? Только тогда сердит был очень, хотя виду не показывал. Вывернулся, конечно. Во-

первых, говорит, за святого, ради которого целый колхоз третий день прогуливает, пить категорически

отказываюсь. Потом, говорит, если выпью твоего самогону, то обязан спросить: где его взял? И, значит,

участковый всей твоей семье настроение на целый год испортит. А в-третьих, в рабочее время ни себе, ни

другим пить не рекомендую. У вас же по всем календарям праздник еще позавчера кончился. На первый раз

всем, кроме председателя, прощается. Но на следующий год, смотрите: хотите своего престольного святого

праздновать, вот вам воскресенье, двадцать четыре часа и ни минуты больше. А теперь, говорит, товарищи, на

работу! Праздников впереди много, и старых и новых. Советская власть не против праздников. Но их надо

пирогами да блинами встречать, а у вас в поле пока что колос колосу кланяется, спрашивает: “Не видно ли тебе

с горки жнецов?”

— Значит, умеет он к человеку подойти, — сказал, выслушав этот рассказ, шофер. Одних лет с

председателем, он был уроженцем восточных областей и многое из того, что видел здесь, где колхозы только

начинались, воспринимал как главы из “Поднятой целины”.

— Однако и дикие же тут места! — продолжал он с чувством некоторого превосходства. — Живут люди,

как будто весь мир их деревней кончается. У нас, в Витебской области, к примеру, молодежь чуть школу кончит,

уже смотрит, как бы в техникум, на курсы, в институт. А тут дальше Городка нигде не бывали. Для них Минск,

Москва — все равно что планета Марс. Отвлеченные понятия. И сами ничем не интересуются и детей не хотят

учить. Надо в огороде полоть — мать даже девчонку в школу не пустит. Баловством это считается у вас, что ли?

Валюшицкий с обиженной усмешкой покачал головой.

— А давно здесь школы? Ты бы вот что спросил. Думаешь, я хоть год ходил в нее? Пришла Советская

власть в тридцать девятом году. Неграмотным взяли в Красную Армию, потом воевал, в госпитале лежал, там и

обучился. Ключарев теперь все ругается, говорит: “Кончай хоть семилетку, стыдно тебе”. Эх, знать бы вам, как

мы тут раньше жили! Не то что школа, лошадей не подковывали: железа не было. Хорошо, что почва мягкая,

1 Р а н н и ц а — утро (белорусск.).

скорее утопнешь, чем ноги собьешь. Даже топоры у некоторых каменные были. Тюкнешь — и боишься: то ли

полено, то ли топор пополам.

Валюшицкий махнул рукой и отвернулся. Его смуглое, загорелое лицо сделалось угрюмым и

ожесточенным.

Шофер почувствовал себя словно в чем-то виноватым.

— Я и сам родом, конечно, не бог весть из какого богатого колхоза, — кашлянув, сказал он. — Бывало

тоже, за продуктами в Витебск ездили. У меня там старшая сестренка на фабрике работала до войны. И

председателя ругали и госпоставки были тяжеловаты, особенно когда задолженность образовалась. Тракторист

тоже какой попадется: иной только ковырнет землю, зерну нечем прикрыться, горючее экономит! Конечно, жди

тут урожая! Мы считались по району как самый пропащий колхоз, если сказать правду! Вроде твоих Дворцов.

Но чтобы у нас топоров не было, или мануфактуры, или без сапог ходили… Опять же школа, амбулатория —

все как полагается. Не хуже людей.

Оба замолчали и задумались, а машина все продолжала подпрыгивать по неровной дороге, и старые

вербы, качая на ветру головами, смотрели ей вслед, тоже, должно быть, размышляя о чем-то своем…

Солнце поднялось выше и уже не просвечивало сквозь деревья. Понемногу небо стало заволакивать

пепельной дымкой: кругом дышали болота. Их запах — пресный, сладковатый, гнилой — нет-нет да и

приносило ветром, хотя вдоль дороги, насколько хватал глаз, зеленело разнотравье, поднимались хлеба, качался

бубенчиками спелый лен.

Но где-то в недрах земли текла еще дурная, холодная кровь. Районный мелиоратор, прокладывая путь

магистральным каналам, словно жилы подрезал у болот! И вот тогда-то скрытая стоячая вода начинала сочиться

по каплям, заполняя канаву. Земля же, еще недавно разбухшая, грузная, потягивалась, впервые чувствуя силу

своих мышц, и уже плуги рвали жесткие корни болотных трав, освобождая пашню…

— Да, — заговорил первым шофер, — а как же быть все-таки с Дворцами? Так и останемся самыми

последними по району?

— Не знаю. Может, и останемся, — неохотно отозвался Валюшицкий. Он снова прикрыл глаза и

безразлично смотрел сквозь ресницы на пыльное ветровое стекло. — Сам ведь говоришь: места дикие. Хутор от

хутора за километр. Привыкли не хлеб сеять, а больше по клюкву да по грибы ходить. Колхоз разбросанный,

дальний. Директор МТС товарищ Лель боится, что, пока комбайн или трактор до нас дойдет, все колеса

растеряет, значит, и шлет к тем, кто поближе… Ну, вот он, Городок, — прервал вдруг себя Валюшицкий и

обеими руками пригладил давно не стриженные волосы. — Будет мне сейчас и за опоздание, и за Дворцы, и за

все вместе. Заворачивай к райкому.

4

Совещание предполагалось провести в Доме культуры, мрачном кирпичном здании, бывшем костеле. Он

стоял среди густых дуплистых деревьев, и из распахнутых дверей веяло холодом, а внутри, на каменных

плитах, утренний свет, процеженный сквозь цветные стекла, неожиданно приобретал сумеречные, закатные

оттенки. Заходить туда раньше времени с теплого летнего солнышка никому не хотелось, и, поджидая Пинчука,

все расположились пока что прямо на траве, по привычке поближе к райкому. (Он отделялся от Дома культуры

только палисадником с калиткой.)

В райкоме шел ремонт, в пустом здании гулко раздавались голоса рабочих, и с малярных кистей летели из

окон белые брызги.

— Ведь какое лето нынче выдалось: раннее, горячее, нее зараз поспевает, не знаешь, что собирать: хлеб

или лен? — рассуждал лысоватый пожилой мужчина в аккуратном городском пиджаке, вздыхая и обмахиваясь

сложенной вдвое газетой, Данила Семенович Гром, еще год назад руководитель одного областного учреждения,

а теперь председатель маленького и слабосильного колхоза в деревне Лучесы. Он сидел тоже на траве, но

подстелив под себя не только газету, а поверх нее еще и брезентовый дождевик, захваченный, видимо, про

запас. Где-то у горизонта паслась белая отара облачков.

— А за что премии дают, то и собирай, как Блищук, — усмехнулся разомлевший слегка от солнышка

председатель колхоза в Братичах Алексей Любиков.

Ему было меньше тридцати лет. Он лежал на спине, закинув за голову руки, и когда приоткрывал глаза,

то в них точно летнее небо отражалось: такие они у него были голубые и безмятежные!

Густая тень от дерева, едва шевелясь, передвигала по его рукам и загорелому лбу теплые солнечные

пятна.

— Мне Блищук не указ и не пример, — отозвался Гром несколько обиженно, чутко уловив в ласковом

голосе Любикова насмешку.

— Большаны по-своему хозяйствуют, а мы — по-своему. Блищук на лен как на козырного туза ставит…

— Блищук на козырях, а вы на шестерочках, на малой карте? Тише едешь, дальше будешь, так, что ли? —

отозвался голос со стороны.

Гром живо обернулся, а Любиков слегка только приподнял ресницы на подошедшего человека:

низкорослого, с острым веснушчатым носом и мелкими, как две соринки, глазами — знаменитого большанского

председателя. Он стоял в стоптанных сапогах, расставив ноги, и, как гривой на половецком бунчуке, помахивал,


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: