будем. Только обещайте: каждый раз, как услышите на Красной площади этот бой, отсчитайте пять ударов и на

шестом подумайте о нас, полещуках. Это ведь совсем не трудно. Обещаете?

— Обещаю, — серьезно согласилась Женя.

— И кто вас там ожидает, в вашей Москве? — совсем уже сердито выпалил Костя.

Женя виновато улыбнулась.

— Сима, ты кого-нибудь любишь? — спросила вдруг она, прижимаясь щекой к Симиному плечу.

Спросила так, как не сможет спросить мать или старшая сестра, а только сверстница.

Сима лежала молча, растерянными глазами уставившись в стенку.

На столе догорала лампа со спущенным фитилем (столбы электропроводки только еще расставляли по

Братичам). Слышно было, как за стеной вполголоса выговаривала что-то Шура своему Любикову, и он отвечал

ей дружественно, покорно, признавая над собой власть маленькой женщины.

Женя высвободила из-под одеяла руку и, словно закладывая пряди за уши, легко погладила Симины

волосы. Она видела, что Сима уже приоткрывала было губы, но вдруг снова сжимала их, удерживая слова.

Наконец она хлюпнула носом и ртом, обернулась и доверчиво обняла Женю обеими руками…

Скрывай или не скрывай, все равно приходит время, когда нужно набраться смелости и заглянуть в

собственное сердце. И Сима посмотрела в него глазами подруги…

5

Задули такие надрывные ветры, зашумели такие свирепые дожди, словно это была глубокая,

беспросветная осень, а не солнечный месяц август.

Крепенькая, как гриб-боровичок, невысокая березка полоскала у Симиного крыльца ветвями. Крупные

брызги летели пригоршнями с ее листьев, как с маленьких ладошек; и вся она металась, клонилась в разные

стороны растрепанной головой, словно не было ей нигде ни утешения, ни пристанища!

Холодная трава, перевитая дождем, низко стлалась по земле, и только высокие стебли ромашек со

слипшимися цветами бились об ноги, когда Сима проходила по двору.

Она рассеянно срывала их; лаская пальцем тусклые, напитавшиеся водой сердцевинки, и вдруг на ходу

начинала торопливо обрывать лепестки: “Любит, не любит, поцелует…”

Дождь разражался с неистовой силой, но несколько секунд она стояла неподвижно посреди двора,

запрокинув блаженно улыбающееся лицо.

Небо в светло-серых тучах стремительно проносилось над ней. И ей самой казалось, что если раскинуть

руки, она тоже облетит весь земной шар легче этой водяной пыли.

Любовь похожа на великие потрясения, на ледолом. Всю зиму река спала спокойно, и ей даже хорошо

было под синим льдом. Сонная рыба ходила в ее глубине, не смущая плеском тишины. Какие бы ветры ни

летели по равнине, какие бы снегопады ни ломали деревья, — река спала.

Ах, как сладко дремать целую зиму, подложив под голову мягкий бережок!

…И вдруг одним днем лед вскрывается, словно вспарывают тугой коленкор. Со звоном кружатся

расколотые льдины, ползут по течению снежные поля… Устоявшаяся жизнь начинает идти по другим законам.

Так, может быть, и любовь преображает человека? Сердце его становится вместительным и чутким, он

весь наполняется щедрой силой и чем больше отдает, тем больше у него остается. Нет задачи, которая была бы

ему не по плечу; словно бежит впереди со знаменем и, не оглядываясь, знает, что все поднимутся и пойдут за

ним вслед.

Рядом с настоящей любовью нет места никаким другим чувствам, даже ревности. Ревность — это уже

сомнение, это любовь, раненная в спину.

Но когда любовь здорова, никакая мысль о коварстве не может смутить ее ясности, потому что она вся,

как солнечный луч, направлена на другого человека. Ей ничего не надо, кроме счастливого сознания, что он

живет, — так она самоотверженна, сама не зная о своей самоотверженности.

Кончилось старое, начинается новое — вот что было ясно Симе.

Но это не значило, что весь прежний мир опостылел ей, отодвинулся куда-то. Нет, он просто осветился

новым светом. Самые привычные, обжитые вещи стояли перед ней, будто облитые блеском молнии; она совсем

иначе их воспринимала. Ей стало до сердцебиения ясно, как надо жить теперь. Надо быть самой лучшей, самой

деятельной, самой красивой и — да! — самой знаменитой. Знаменитой на весь район! Ведь весь район знает

уже Василия Емельяновича. Сима еще не решила, как достигнет всего этого, но что все-таки она этого добьется,

не вызывало в ней сомнений, потому что Василий Емельянович достоин такой лучшей на свете девушки, и не

его вина, что полюбила его просто Сима.

Странно, но Сима не задумывалась, любит ли ее учитель. Ей не хватало на это времени. Все ее душевные

силы уходили на то, чтобы самой сделаться достойной любить его. Раньше она спешила на гулянку, едва

переменив платок и сбросив у порога набрякшую обувь. Теперь она чаще бывала дома, наводила порядок,

шуровала полы так, что они становились белее речного песка, а стекла у нее блестели алмазным блеском.

Василий Емельянович никогда не бывал у них в хате, только проходил мимо, да собственно и не его осуждения

она боялась. Просто у нее появилась непреодолимая потребность сделать все вокруг себя ясным, чистым,

красивым.

— Поспи, — говорила мать, жалея ее и с тайным соболезнованием глядя искоса на это сияющее, словно

обрызганное соком лесных ягод лицо.

Сима встряхивала головой и с той же блуждающей щедрой улыбкой смотрела на мать, как и на весь мир.

— Нет, — отвечала она. — Я не устала.

Мать ни о чем не спрашивала ее, но по вечерам, если дочки не было дома, вела долгие осторожные

разговоры с Мышняком.

— Ты же хоть меня не забывай, Дмитро, — говорила она ему жалостливо, встречая на улице. — Зайди

вечерком. Дров наколоть или так посидеть… Придешь?

— Приду, — отвечал Мышняк, глядя под ноги. Он берег ревнивую обиду с такой же осторожностью, как

раньше носил забинтованную руку. Подогревал ее в себе и растил день ото дня. Но от ласкового тона тетки

Параски что-то переворачивалось у него в груди, и он, скрывая внезапную радость, снова шел в их хату и

подолгу сидел там, оглядывая прощальным взором стены, лавки, Симины стоптанные башмаки у порога…

— Венец — дело божье, сыночек, — пригорюнившись, говорила тетка Параска, — но вы же годовались

вместе; ты ей как брат: кого мне еще спросить? — И, близко заглядывая ему в лицо, шептала с беспокойством:

— Учитель-то… Митенька, скажи мне, не обидит нашу Симу? Как он, хороший парень?

Мышняк вспыхивал, тоскливо ерзал на лавке, но видя, что глаза Параски наполняются слезами, честно,

со страданием в голосе, выдавливал из себя, словно это были не слова, а раскаленные угли:

— Не плачьте. Хороший же… холера ему в бок!

Как-то и Сима застала Мышняка в хате. Она не удивилась и поздоровалась с ним ласково; ей хотелось

быть доброй со всеми.

Сима была в крашеной жакетке, вытертой по швам, в сапогах с налипшими комками глины; вернулась с

фермы, не из школы — он это увидел сразу, — и от сердца его чуть-чуть отлегло.

— Ой, и снедать хочу, мамо! — сказала она еще от порога своим звонким смеющимся голосом. В Симе

постоянно жила готовность радоваться, хохотать, словно никакой вины она за собой и не знала! Мышняк только

вздохнул: что ты с ней сделаешь?

— А скажи мне, Дмитро, почему трактор на поле за кладбищем в борозде стоит? Вышел лущить стерню

и встал. Ноги заболели? — спросила тотчас Сима, еще не размотав платка.

— То не мой трактор, — отрывисто отозвался он, старательно хмурясь. — Моя бригада в Лучесах, ты же

знаешь.

— Пусть знаю. А Большаны тебе чужие? А на Выставку от МТС не ты первый ездил? Меня вот еще не

послали. Но меня тоже пошлют, так и знай!

— Так я тогда пойду посмотрю, — покорно промолвил Мышняк, поднимаясь с лавки.

— Сиди. Я только так спросила.

Мышняк с готовностью опустился на прежнее место.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: