открылся какими-то новыми гранями привычный райисполкомовский труд, уже и опасались потерять, невольно

приписывая ему одному перемены, происшедшие в них самих.

Как еще недавно говорили, что невозможно представить район без Ключарева, так теперь прочно

связывали с Городком и имя Якушонка.

Дмитрий Якушонок внешне был довольно сдержанным человеком; правда, он был обидчив, и это

замечали все, когда он вдруг вспыхивал и с преувеличенным вниманием начинал что-то рассматривать в

стороне, или, наоборот, устремлял взгляд на собеседника с упрямым вызовом: “Так? А я все-таки слушаю вас.

Видите, слушаю внимательно, и никакая обида не заставит меня относиться к вам иначе, чем вы того

заслуживаете. Не рассчитывайте на это!”

Но в Якушонке было, как и в Ключареве, нечто, что заражало других.

И когда он на многолюдном собрании вдруг говорил, хитро сощурившись:

— А скажу я вам по секрету…

Все начинали улыбаться и заговорщицки переглядываться, хотя секрета, конечно, никакого не было, но

все-таки верилось в возможность того, что их председатель, если выпадет такой случай, доверит им любой

секрет, потому что они достойны его доверия так же, как и он их.

Это было еще неприметное, но крепнущее чувство равноправной дружбы, помимо официальных, чисто

деловых отношений.

У Якушонка весьма рознились по своей эмоциональной окраске разговоры “вообще” с возможно

большим числом шумных, ничем не стесняемых собеседников, и заседания райисполкома. Хотя они

происходили в одной и той же комнате и почти всегда с одними и теми же людьми.

Но разговор в кабинете был дружеской беседой, острой, шутливой, смотря по обстоятельствам, а

заседание — проявлением государственной власти.

И то, что Якушонок уступал свое место выбранному председателю, никогда не прерывал никого

репликой, как бы ни была она уместна, а выступая, укладывался в регламент, обязательный для всех, было тоже

формой его глубокого уважения к своему коллективу, к его рабочему времени.

После первого телефонного столкновения (тотчас по приезде) между Федором Адриановичем и

Якушонком отнюдь не установились еще добрососедские, примиренные отношения. Они продолжали спорить,

и споры эти разрешались не при закрытых дверях, а там, где возникали: в колхозе, так в колхозе, на бюро, так и

на бюро. Но как-то получалось, что после них никто не уходил обиженным, а, наоборот, все присутствующие

втягивались в разговор и уже забывалось, кто же его начал. Важно было одно: найти правильное решение.

Правым оказывался чаще всего Ключарев. Но мысленно он уже привык проверять себя на Якушонке:

зацепит того или нет? И что выставит он как возражение?

— Вот смысл коллегиальности, — сказал как-то Ключарев после того, как на бюро “крепенько”

поговорили с Лелем, директором МТС. — Высказываются разные мнения, и хотя принимается только одно, и

притом не самое крайнее, но заинтересованным товарищам полезно послушать высказывания остальных, как

возможный завтрашний вывод.

— Товарищ секретарь… — обиженно прервал его было Лель, приняв это прежде всего на свой счет.

Но Ключарев строго поднял руку:

— Не обращайтесь к секретарю! Здесь есть бюро.

— Ну, а теперь, Дмитрий Иванович, — сказал немного погодя Ключарев на том же заседании, — давайте-

ка разъедемся по району: вы в одну сторону, я в другую. Посмотрим собственными глазами на новый урожай.

— Вы, наверно, поедете в Братичи? — невинно спросил Якушонок, только бровь его изломилась,

выдавая скрытое лукавство.

Ключарев смущенно крякнул, уличенный в давнишней слабости.

— Вот именно, в Братичи, — сознался он. -У матери все дети равны, а все же душа больше прикипела

туда, где сам, своими сапогами километры мерил. Ничего, поживете тут с мое, сами это почувствуете! Да, по-

моему, и у вас уже “любимчики” намечаются: Большаны, Лучесы, а?

И не обратил внимания, как Якушонок при слове “Лучесы” не то чтобы вздрогнул, а как-то подобрался

весь, бросив на него смущенный, проверяющий взгляд.

6

На следующий день ключаревская “победа” подъехала к скирдам в Братичах. Это был целый город со

своими проходами и переулками. А пшеницу всё подвозили!

— Колос хорош, но снопы сыроваты, — скромно сказал Любиков, любуясь делом своих рук. — Долго

лежать не могут.

Между двумя скирдами, большими как двухэтажные дома, было тихо и тепло в этот ветреный день.

Особый запах хлеба приятно щекотал ноздри.

Сверху, только что артистически уладив шапку конусом, к ним съехал, притормаживая ногами, старый

знакомец Ключарева Софрон Прика.

— А я думаю: хто-сь гудить? — не совсем искренне, больше для вежливости удивился он и, прежде чем

протянуть руку, похлопал ладонями по холщовым штанам, стряхивая соломинки. — Значит, это вы, товарищ

секретарь, и старшиня наш?

Прика говорил тем особым певучим полесским говором, в котором твердые белорусские слова

смягчались близостью Украины.

Ключарев с удовольствием рассматривал его.

Нельзя сказать, что Прика в чем-то разительно изменился с тех пор, как Ключарев увидел его в

свинарнике. На ногах его были неизменные лапти (которые, кстати, упрямо отстаивают полещуки, утверждая,

что по болотам в сапогах версты не померяешь). И рубаха домотканная еще издали во все стороны брызгала

разноцветным и заплатками. Но ус охряной яркости (борода темней) торчал теперь у Прики как-то удивительно

независимо, а пегие от седины, ничем не покрытые волосы совсем недавно были подстрижены, правда не под

польку или бокс, а так же, по старозаветной моде, — скобой.

— Так вы уже не на свиноферме работаете? — поинтересовался Ключарев.

— Там, товарищ секретарь. Старшиня наказал пока на скирдах, как я эту працу добра роблю. А дожинки

отгуляем, обратно на свиноферму пойду.

Гордясь, он повел их по хлебному городу, показывая свое высокое искусство, как складывать скирду:

повыше да поуже, чтоб не прела, влажным снопом к ветру. Потом, тронув Любикова за руку, важно отозвал его в

сторону:

— А что я тебе еще хочу показать, старшиня! Ведь как робят, хрен им в очи! Поставил бригадир на

подгребку бабу слепую, она метет по одному месту, а колоса не видит. Я потом посгребал, так целый мешок

ржи набрал, килограмм на двенадцать будет. Куда мне теперь с этим мешком, товарищ старшиня: чи в

кладовую, чи коням скормить?

Любиков задумался.

— Я тебе, конечно, Софрон Иваныч, верю; знаю, что ты душой болеешь за эту работу. Но придется мне

за тебя теперь и бой держать. Немножко не так ты сделал. Найдутся люди, которые захотят сказать, что ты

просто зерно домой поволок. А надо было принести его в тот же день в контору.

— Так далеко контора, — досадуя сам на себя, пробормотал Прика.

— Значит, надо было взять с собой соседа и при нем собрать, чтоб никаких толков не допустить. Ничего,

поправим. Вези мешок в контору. И впредь, если заметишь непорядки, не оставляй без внимания.

— Так я всегда! Да я не дам рады этим гультаям!

Когда они уже отъехали, Любиков сказал:

— Теперь я уверен, Федор Адрианович, если Прика и имел заднюю мысль о зерне, не только оставит ее,

но и в следующий раз мимо беспорядков не пройдет. А главное, сам себя больше за это уважать будет.

Ключарев посмотрел на него бочком; веселый юмор заиграл в его чуть приподнятых вздрагивающих

бровях: так смотрит учитель на своего подросшего ученика.

— Ну, а тебя что: все еще испытывают?

Любиков тоже дурашливо покрутил головой.

— Ох, испытывают, Федор Адрианович! — Потом добавил честно: — А как иначе? Я у них не первый. И

до меня им красивые слова говорили, обещали лишь бы обещать. С таким наследием за спиной нелегко

завоевать авторитет. Сказали мне колхозники как-то в откровенную минуту: “Что ты честный, что работать


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: