— К председателю сельсовета, Нельзя же вас оставить ночевать на улице.
Теперь, в кабинете председателя райисполкома, Черненко сидел все такой же элегантный, напомаженный,
с подбритыми бачками и зорко исподтишка наблюдал за Якушонком. Обида и черная зависть глодали его
маленькое сердце.
— Н-да, — протянул он, наконец, странным, тягучим голосом. — Антонина Андреевна, бесспорно,
обаятельная женщина, к тому же не слишком строгая… Говорят, что и Федор Адрианович не избежал ее сетей…
На мгновение он сам испугался своих слов и побледнел. Но удар уже был нанесен и был так силен, что
он тотчас понял: Якушонку не до мести, не до выяснений — ни до чего!
Бормоча извинения, Черненко, пятясь, выполз за дверь. Якушонок хотел было закричать ему вслед
“Подлец!”, но звук застрял у него в горле, губы не могли разомкнуться, а руки и ноги ослабели.
Через минуту он уже овладел собой.
— Я, кажется, с ума сошел! — сказал он себе вслух и даже рассмеялся отрывистым смехом, но в нем
было мало веселья. “Как я не оборвал его тут же? Она и Ключарев? Нет, невозможно. Хорошо, что Тоня не
узнает об этом никогда”.
Зазвонил телефон. Он снял трубку.
Шел обычный хлопотливый рабочий день. Однако непроходящее тягостное чувство, какой-то
подспудный червячок все сосал и сосал его, отравляя радость утра: “А если это правда? Ну да, он целовал ее, и
не дольше, как несколько часов назад. Но разве так уж редко мужчины целуют женщин? Это ничего не
доказывает, напротив…” Он хватался за голову, чувствуя, что с прямой дороги то и дело оступается в грязь.
Неужели она успела уехать в свои Лучесы? Ему так надо с ней поговорить или хотя бы просто
посмотреть на нее, и если она не отведет глаз…
В дверь постучали. Он отозвался.
Вошел старичок, работник планового отдела, тот самый, что на элеваторе пробовал зерно на зуб.
— Вот, Дмитрий Иванович, полюбуйтесь! — сказал он еще с порога. — Саботаж. Прямое неподчинение.
Капризы.
Любиков, к которому относились эти грозные слова, шел сзади, отступая на шаг, чтоб не задеть старичка
своим мощным круглым плечом.
— Неподчинение, но не капризы, — проговорил он.
— Ну, что у вас? — устало отозвался Якушонок.
— Мы живем по плану? — встречным вопросом вскинулся старичок. — Или, может быть, у нас
капиталистическая анархия в районе? Особая местная форма Советской власти: социализм минус планирование
хозяйства? Так вы тогда объясните мне, Дмитрий Иванович, если я проспал такие важные изменения.
Якушонок, готовый против воли улыбнуться, посмотрел было на Любикова и вдруг понял, что старичок
далек от шуток: он действительно дошел до состояния кипения, и виной тому каменное упрямство Любикова, с
которым он стоял сейчас перед Якушонком после, видимо, долгого и бесплодного разговора в райплане.
— В чем дело? — еще раз спросил Якушонок.
Старичок булькнул и зашипел, как струя пара в чайнике.
— Начали с разговора об урожае, дальше — больше, и вот выясняется: не желают сеять ячмень! Для
Братичей это, оказывается, не подходит. Всему району хорошо, а Братичам плохо!
— И всему району плохо, — вздохнул Любиков.
Он упорно смотрел в окно — с почти отсутствующим выражением.
— Конечно, в Госплане сидят дураки, зря заработную плату получают!
— А я все-таки не понимаю, из-за чего сыр-бор, — терпеливо сказал Якушонок. Ему хотелось дождаться
ответа именно от Любикова, разговорить его.
Тот слегка повел плечом, словно сдаваясь необходимости повторять все с начала еще раз.
— У нас ячмень и десяти центнеров не дает с гектара, вот что. Два года ставили вопрос, чтобы
разрешили нам сеять, что выгодно. Так нет! Планируют опять всего понемножку. Удивляюсь, как еще
мандаринов на мою голову не навязали или какого-нибудь там лаврового листа!
— В облисполкоме говорили об этом?
— Что область! Они планы уже готовыми получают!
— Так. Как же быть?
— А никак. Не буду сеять весной ячмень. Хотите снимать с председателей, снимайте. А сеять не буду.
Все.
Спокойствие Любикова если и не было целиком деланным, то все-таки было какого-то неприятного,
надрывного свойства. Якушонок сразу почувствовал, что дело не в тех двадцати гектарах ячменя, которые,
может быть, не так уж и заметны в большом хозяйстве Братичей, а в каком-то внутреннем решении самого
Любикова. Так бывает, когда человек долго мирится, отводит глаза в сторону, помалкивает скрепя сердце и
вдруг решает: больше не уступлю ни в чем. И чем дольше он мирился и помалкивал, тем непреклоннее
становится потом.
Якушонок немного растерялся. Ом понял, что не обладает еще достаточным авторитетом в глазах
Любикова, чтобы суметь уговорить и успокоить его, а также не обладает властью изменить систему
планирования, против которой, может быть, и резонно, со своей точки зрения, восстал сейчас председатель
колхоза.
С внезапной досадой Якушонок пожалел, что слишком слабо разбирается в экономике. Ему захотелось
вдруг отложить все в сторону, зарыться в книги, читать пуды статистических отчетов, но доискаться до истины.
Не должно же получаться так, что наш общий план, пусть даже на самом маленьком, микроскопическом
участке, двадцати гектарах, но все-таки становится просчетом, ошибкой, почти нелепицей!
— Вот что, пойдемте-ка к Ключареву, — неожиданно сказал он обоим поднимаясь.
На мгновение его опять засосал прежний ревнивый червячок: по красной ковровой дорожке
(“купеческой”, сказала вчера Антонина), где сейчас ступал Любиков, прошел два часа назад Черненко… “Ну,
смотри, если еще подумаешь хоть раз об этом!” — свирепо пригрозил сам себе Якушонок.
У Ключарева — уже не в маленьком кабинетике, заставленном несгораемыми шкафами, где он
разговаривал месяц назад с Валюшицким, а в большом, с длинным столом для заседаний бюро, с портретами
под стеклом и со спускающимися до самого пола белыми занавесками на окнах, со светлыми стенами,
пахнущими масляной краской, — первое, что увидел Якушонок, была Антонина.
Она сидела, близко придвинувшись к столу, на самом его уголке (“Семь лет замуж не выйдет”, — глупо
подумал Якушонок) и вместе с Ключаревым рассматривала какое-то письмо. Говорили они тихо.
Увидав Якушонка, Антонина как будто слегка смутилась и, прежде чем улыбнуться ему одними глазами,
быстро, виновато глянула на Ключарева.
Ключарев не очень был рад приходу неожиданных посетителей и вопросительно поднял голову.
Дмитрий Иванович пропустил вперед Любикова и райисполкомовского старичка, рыцаря планирования,
выигрывая этим секунды молчания. Оживление, с которым он шел сюда, померкло. “А может быть, об их
отношениях знает давно весь район? И только он, глупый новичок, верил каждому ее слову, чуть не плакал от
счастья, уткнувшись лицом в ее колени… Или — нет! Она просто зашла сюда по делу, как и он сам. Ведь
Ключарев — секретарь райкома; ну что же здесь странного, если зашла?” Он смятенно впился глазами в
Антонину.
Она была бледна от бессонной ночи, но ее прямые темные брови лежали спокойно, как всегда, и губы
были строго сомкнуты, так что даже ему самому с трудом верилось, что он целовал их этой ночью.
Она подала ему руку и не сжала, а только чуть задержала свою в его ладони — одно мгновение! — но у
него уже бурно заколотилось сердце. Ему захотелось обнять ее, чтобы утвердить свою, причастность к ней
перед всеми. И он отступил на шаг, подальше от искушения.
Антонина тоже вернулась к своему месту, села, опершись подбородком на сложенные руки.
Да, у нее были очень черные ресницы, не мягкие, не загнутые, а прямые, как стрелы, и взгляд из-под них
чуть тлел…
Старичок-плановичок стал жаловаться опять чуть ли не от порога, но и Любиков уже не молчал. То, как