он легко и свободно отодвинул скрипучий стул, сел против Ключарева, положив на стол свои крупные руки,
безусловная доверчивость каждого жеста и интонаций, появившаяся у него внезапно и именно теперь, а не
несколько минут назад, в райисполкомовском кабинете, — все это неприятно царапнуло Якушонка.
Он находился в том смутном состоянии, когда сознание как бы раздваивается. Ведь он отлично знал, чем
и как заработано уважение Ключаревым, и, больше того, полностью разделял это уважение. И вдруг его
захлестывало мутной волной вздорной, обидчивой неприязни, желанием унизить, уличить в чем-то этого
человека, хотя бы перед Антониной.
— Я не хочу быть приказчиком в колхозе: прочел бумажку — отреагировал., получил директиву —
выполнил. Лучше уж тогда такой аппаратик изобрести! — обиженно гудел между тем Любиков.
— Ну, ну, — примирительно проговорил Ключарев.
Но Любикова он не перебивал: или ждал, чтобы тот выговорился в запальчивости, или что-то обдумывал
про себя.
— Да пойми же ты, смешной человек! Не может общий огромный план учитывать каждую бородавку,
равняться на каждую кочку на болоте. Тут никаких мозгов не хватит.
Старичок-плановичок для большей убедительности стукнул себя по темени, заросшему редким
цыплячьим пухом.
— А я вот не буду и яровую пшеницу сеять! — отрезал Любиков таким тоном, как говорят уличные
мальчишки: “Накось, выкуси!” — И ячмень не буду и яровую не буду. Да что, Федор Адрианович! Вы же сами
знаете, у нас по району только озимь хороша, что мы хлеб-то сами у себя крадем!
Старичок демонстративно заохал, призывая на голову взбунтовавшегося председателя колхоза все
госплановские громы. Даже Якушонок отвлекся от своих мыслей, напряженно следил за тем, как разрешится
этот спор.
— Сколько у тебя озимых по плану должно быть засеяно? — спросил, подумав, Ключарев.
Любиков ответил.
— А яровой?
Эту цифру подсказал плановик.
Ключарев взялся за карандаш.
— Так. А урожай? Только ты мне, Алексей, не говори по рекордным участкам. Давай наоборот:
наибольший показатель яровой и наименьший — озимой. Так. Красноречиво получается. Что скажете?
— Ничего не скажу, — отозвался старичок, — у нас в Городке одно красноречие, а за сто верст другое.
Если план подгонять под каждый район… да их, может, по Союзу тысячи!
— Значит, теряем тысячи тонн продуктов то на одном, то на другом, так, что ли? А главное, считаем это
нормальным!
— Не в один день и Москва строилась, — пробормотал присмиревший вдруг и погрустневший старичок.
— Вы — молодые люди. А я еще служил, как говорится в анкетах, с семнадцатого года. Не до деталей нам было
тогда. Надо было строить государство хоть начерно.
За этими словами гоже стояла своя правда уже отшумевшей, но правильной, полезной для родины
человеческой жизни. Все четверо — Антонина, Ключарев, Якушонок, Любиков — почувствовали это и иными,
внимательными глазами посмотрели на старика.
— Это верно, — сказал, наконец, секретарь райкома. — У каждого времени своя задача. Но сейчас, в
пятьдесят четвертом году, мы уже можем и обязаны вглядеться в детали, разобрать экономику Братичей и
Большан по отдельности. Как вы мыслите, товарищи?
— Да, — отозвался Якушонок, забыв о своей ревности.
— Так-то оно так, — вздохнул старичок. — Только не мы это с вами решаем, Федор Адрианович.
— Решаем не мы, но, если не возражаете, сделаем вот что: вы подготовьте вместе с Любиковым все
нужные материалы по району, по каждой культуре — и свои соображения тут же. Не пожалеем времени,
посидим над этим вопросом месяц-два. Мы считаемся, как известно, хорошим районом по области, Озерский —
плохим, а условия у нас одни и беды одинаковые. Вот и соберемся все вместе, посоветуемся. А потом напишем
коллективное письмо в ЦК. Мозгов хватит?
Старичок-плановичок торжественно поднялся, словно подчеркивая, что рядом с этим высоким словом
шутки неуместны, и старомодно поклонился Ключареву.
— Заверяю вас, что мы с Алексеем Тихоновичем оправдаем ваше доверие. Разрешите пока что идти,
товарищ секретарь райкома?
Они вышли. Якушонок медлил. Он упрямо следил, как Антонина, задумавшись, рассеянно трогает
исписанные листики бумаги — письмо, которое она читала с Ключаревым до их прихода. Конверт лежал рядом
на столе. Но кому письмо и чье, разобрать издали было невозможно.
— А ведь у меня по существу тот же самый вопрос, Федор Адрианович, — сказала вдруг Антонина. — Я
вчера и с товарищем Якушонком хотела об этом говорить, да не успела.
То, как она вспомнила о вчерашнем дне, — мимоходом, буднично, — назвала его по фамилии, едва
взглянув на него самого (хотя вторая, разумная половина его существа отлично знала, что иначе и нельзя здесь,
в чужом служебном кабинете!), заставило Якушонка снова насторожиться.
— Да, Антонина Андреевна?
— Я не знаю, как мне быть с фондами. На больницу отпущены средства для приобретения мягкого
инвентаря, но у нас есть пока все необходимое: и одеяла и простыни. Однако если мы не истратим эти суммы,
то на следующие годы нам их не будут планировать, так мне сказали. И в то же время больнице нужны
тумбочки, кровати, табуретки. Наш завхоз сам сколачивает, потому что для этого подходящей графы в смете как
раз нет. Чего, казалось бы, проще? На отпущенные деньги купить именно то, что надо. Но мне сказали, что это
— чуть ли не государственное преступление: хоть ковры для кабинета покупай, лишь бы не выходить из графы.
А у меня никакого кабинета нет.
“Зачем же ты все это говоришь здесь, у него? Ведь ты хотела со мной…”
— Как вы думаете, Дмитрий Иванович, что можно посоветовать Антонине Андреевне?
— Ничего, — натянуто отозвался Якушонок. — Смета есть смета.
Ключарев встал и прошелся по кабинету из конца в конец, трогая волосы рукой.
— Я тоже ничего не могу поделать со сметой. Не писать же еще одно письмо в ЦК! А между тем я не
знаю большего зла, чем графа, линейка, за которую нельзя выйти, хотя бы даже для пользы дела! И получается в
результате, что мы не только совершаем иногда нелепые поступки, но должны их еще как-то оправдывать в
чужих и в своих, собственных глазах.
Антонина серьезно следила за Ключаревым. Во всей ее задумчивой позе с чуть склоненной головой и
особенно в этих устремленных глазах ясно было написано привычное согласие с этим человеком. Чувство,
хорошо знакомое и самому Якушонку.
Но что касается Антонининого взгляда, он хотел и прочел его сейчас превратно.
— И совсем уж плохо, — продолжал между тем Ключарев, — когда в графу попадает живой человек. Я
часто думаю, что больше всего нам мешает работать именно анкета. Не будь ее, мы бы вглядывались в людей, а
так есть анкета — и все, работа кончена. Ведь какой бой мне пришлось дать за Павла Горбаня сначала в
области, а потом в ЦК комсомола! Прямо как куриная слепота напала на людей: в трех шагах ничего не видят.
Бубнят, что он уже давно на организаторской работе, следовательно, имеет опыт… А что такое опыт? Другой
просидит на своем стуле двадцать лет, и все кричат — опыт! А он просто сидел, место занимал.
Антонина молча кивнула.
— Нет, уж тут я с вами не согласен, Федор Адрианович, извините! — не в силах больше сдерживаться,
раздраженно прервал его Якушонок. — С какой это стати мы должны применяться к капризам каждого? Одному
здесь не понравится, другому там: не кадры, а летучие голландцы. Кто погонится за интересной работой, кто за
легкой жизнью, кто за длинным рублем…
— Так я не о том, — удивленно проговорил Ключарев.
— Нет, о том! — почти закричал Якушонок. — А куда вы дели долг человека перед государством? Он
хочет только все брать, этот ваш Павел Горбань, а мы еще нянчись с ним, проявляй чуткость, создавай условия!