тюльпана. И когда в узкую щель между двумя близко сдвинутыми тучами на востоке брызнул первый багряный

луч — будто забытый огонь на загнетке, — лепестки начали медленно наливаться светом, как если бы изнутри

зажгли лампу; и вот уже вся эта гигантская розовая светильня тихо пламенела, неуловимо и постоянно меняя

краски от багряного к алому. Воздух стал тоже необычайно, легким, бледно-алым, и можно было идти версты,

не чувствуя утомления.

— Митя, отпусти меня, пожалуйста. Уйди первым. У меня не хватает духу.

— Мы больше никогда не расстанемся! Я заберу тебя в Городок.

— В гостиницу? Нет, ты будешь жить у меня в Лучесах. Видишь наше окно?

И он снова увидел это окно в густой зелени невянущих сиреней.

Они подошли к ограде, когда все вокруг заволокло внезапно поднявшимся из низин туманом. Но и он

был пронизан розовым светом: венец солнца вынырнул из-за горизонта.

— Слушай, — сказала она, уже стоя по ту сторону ограды, — знаешь, в чем наше самое большое

счастье?

Ее переполняло чувство близости и родства с этим человеком, и она искала слов, чтобы выразить это.

— В тебе!

— Ты несерьезный человек! Нет, правда? Хочешь, скажу? В том, что мы с тобой во всем вместе. Вот

Любиков — он тоже наш, и Федор Адрианович, и весь Городок. Ты его любишь, наш Городок?

— Прежде всего тебя! Тоня…

— Нет, нет!.. Приезжай же скорее!..

Она взмахнула рукой и словно бросила между ним и собой белый платок тумана. Якушонок зажмурился,

а когда снова открыл глаза, Антонины не было, а вся бревенчатая лучесская больничка, как крепко сколоченный

фрегат, плыла за молочной пеленой, и трубы ее победно сверкали в лучах восходящего солнца.

3

В полдень Якушонок вошел к Ключареву, стремительно распахнув дверь. Радостное нетерпение снедало

его.

— Федор Адрианович! — сказал он еще от порога. — Давайте договоримся об отпусках. Если вы не

возражаете, я хотел бы уйти в конце этого месяца, чтобы поехать вместе с женой.

— С женой? — повторил Ключарев приподнимаясь.

Якушонок вспыхнул. Глаза его стали совсем синими.

— Да, с женой. С Антониной Андреевной. Поздравьте нас!

…Проводив его до дверей, Ключарев бесцельно остановился возле открытого окна, постоял несколько

минут, опершись о подоконник. Окно выходило на соседний дом, крашенный охрой. Ему видно было, как через

весь двор, теплый от солнца, рядом с бельевой веревкой тянется такая же длинная и блестящая нить паутины.

Попадая в тень, она исчезает, словно растворяется в воздухе, а на солнце сверкает переливчато, как стеклянная.

Засыхающие цветы и стебли крепко связаны между собой упругими шелковинками, и если остановиться,

внимательно осмотреться вокруг, то увидишь: и идти-то некуда. Так скручена, спеленута и терпеливо

переплетена осенняя земля! В самом названье “бабье лето” есть эта настойчивая ласковость, когда уже многое

понято в жизни, много уступок сделано, а за короткими летними днями неотвратимо подходит зима…

Шум распахнувшейся двери заставил его снова поднять голову.

Павел Горбань в толстой дорожной куртке шел через весь кабинет с протянутой рукой. Он был тоже в

особенном, приподнятом настроении.

— Федор Адрианович, ребята уже на грузовике. Если сейчас выедем, поспеем к вечернему поезду.

— Все двадцать едут?

— Нет, двадцать пять. В последний момент еще пристали.

Несколько дней назад в Городке устраивали торжественный вечер проводов глубынской молодежи на

целинные земли. Играл оркестр, и много было сказано добрых слов на прощание. И даже то, что ребята уезжали

спустя год, чтоб встретить в Алтайском крае не первую, а вторую весну, налагало на них особую

ответственность. Это был не романтический порыв; глубынчане обдумали свое решение тщательно,

подготовили в родных колхозах на своем месте заместителей: доярка научила доярку, тракторист передал

машину товарищу…

— Освоение целинных земель не кратковременная кампания. Призыв партии и сегодня и еще через год

будет звучать все так же вдохновляюще, — сказал секретарь райкома.

— Значит, уезжаете? — проговорил он теперь, опуская руки на плечи Павла.

Тот смотрел на него черными влажными глазами.

— Я ведь правильно поступаю, Федор Адрианович?

— Правильно, дорогой, правильно… Кто у тебя там остался сейчас в райкоме?

— Пока Валя. Но обком уже направляет первого секретаря.

— Значит, все в порядке! Ну… — Он обеими руками взял голову Павла, нагнул ее и поцеловал его в

губы. — Помни, что и сейчас, в дороге, и там, на новых местах, ты остаешься для наших ребят все-таки

комсомольским вожаком. А Городок вспоминай…

— Я буду помнить, я никогда не забуду вас, Федор Адрианович!

Ребята сидели на грузовике с деревянными сундучками, плетенками, узлами. Все были одеты по-

зимнему. Девчата укутаны материнскими шалями, парни в шинелях и кожухах. Издали казалось, что машина

эта нагружена птичьей стаей: так они галдели.

— Стой! — закричал вдруг Ключарев, встретив среди многих других один девичий смущенный взгляд.

— И Ева Ильчук здесь? Да что же ты делаешь, товарищ Горбань? Лучшую звеньевую из района увозишь! Ева,

слезай!

Но она только замотала головой, и ребята с хохотом заслонили ее.

— Нет, уж теперь не отпустим, Федор Адрианович!

— Эх, дороги… — запел кто-то.

Шофер дал газ.

— Бывайте, ребята!

— Живи, Городок!

Он видел, как они еще оборачивались, кричали ему что-то, но он уже не различал слов и только стоял все

на том же месте с поднятой рукой.

Они были очень молоды, полны нерастраченных чувств и начинали свой путь с открытыми глазами.

Полещуки, хуторяне из Дворцов и Грабуня, выходили в большой мир, в свою Советскую Родину.

…Ветер качнул дерево над его головой, полетели листья, как золотые плоды, сверкая и светясь на солнце.

4

Настал вечер. Сосны, большие свечи, теплились солнечными сияниями. Каждый лист на березах и

осинах был пронизан светом и, казалось, сам излучал его, и через каждую травинку, как сквозь иглу, был

протянут красноватый вечерний луч.

Хорошо живется человеку осенью!

Лобко шел, легко помахивая сорванной веткой. Дорога бежала перед ним прохладная, не пыльная, и ему

хотелось идти куда-то очень далеко, хоть до самых Дворков!.. Он прилетел час назад с попутным самолетом.

(Наверно, только здесь, в пущах Полесья, есть такое выражение: “попутный самолет”. Но что делать! Иная

бабка и помрет, никогда не увидав поезда или троллейбуса, ничего, кроме самолета, такая здесь глушь!)

Леонтия Ивановича прихватил с собой санитарный кукурузник — хрупкое сооружение, похожее на большую

зеленую стрекозу.

Час назад он позвонил по какому-то делу на аэродром, и там сказали ему, между прочим, что из

непредвиденных рейсов сегодня будет только один, через сорок минут, на Глубынь-Городок.

При этом слове Лобко почувствовал, как весело забилось у него сердце. Он мгновенно рассчитал: до

Глубынь-Городка лететь пятьдесят пять минут, а утром он вернется с почтовиком.

Позвонив домой и сказавшись в институте (“Что, Леонтий Иванович, как волка ни корми, все в лес

смотрит?” — пошутили над ним там), он примчался на аэродром.

Погода была тихая, и самолет летел, казалось, очень медленно. Но вот уже справа, там, где сияло

послеполуденное солнце, скрылся в сплошном золотом мареве областной город с его садами и игрушечными

домиками, и земля лежала просторная, разноцветная, в желтых и зеленых заплатах. Пеньковые веревки дорог

змеились по ней в разные стороны.

“Любимый город другу улыбнется…” — запел сам себе Лобко, не в силах совладать с удовольствием,

которое охватило его при мысли, что скоро в глаза ему сверкнет своей белокаменной школой Городок. Если б не


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: