— Вы приглашаете нас помочь, а нам нужна подчас и защита, — взяв слово следующим, сказал работник
финансового отдела, мимоходом заглядывая в бумажку с тезисами. Павел и его знавал, по райисполкому. —
Иногда критикуешь, а тебя с издевкой спрашивают: “Ну, сколько заработал на этом, какой гонорар?” Так обидно
становится. Расстроишься: не стану больше писать. Я ведь не ради денег. Поэтому и говорю: надо морально
поддерживать рабкоров тоже. Мы, конечно, не писатели, но с тропинки рабкоров выходили в настоящие
писатели; разговор с нами должен быть, кроме всего прочего, литературный. Мы здесь собрались как бы
случайные люди: иногда пишем, иногда нет. Но одно у нас общее: болит душа за Сердоболь! Вот я иногда
думаю: пройду мимо, ведь в мои служебные обязанности это не входит. И в самом деле, прохожу несколько
шагов, а потом возвращаюсь! Разве я работаю только для начальника своего отдела? Только ему отчитываюсь?!
Вот в Лузятне живут рыбаки, а рыбы у них в сельпо нет, хотя у тех же рыбаков она гниет. Но в магазин почему-
то не принимают. Сказали, что меры примут, а я узнал стороной: просто магазин на учет закрыли! Да если
газета поддержит, я снова туда поеду в свой выходной день. Не пожалею его.
— Подчас мы подходим однобоко, — обстоятельно начал старик пенсионер с серебряной шевелюрой. —
Пишем о том, что сделано, в процентах. Но ведь жизнь человека не только восемь часов службы. Кто-то еще
окончил высшее учебное заведение, ездил сдавать последний экзамен. Или собирается отдыхать по путевке
профсоюза. Или вселился в новую квартиру. Или просто живет, справляет серебряную свадьбу. Вы встречаете,
конечно, маленькие черные объявления о разводах. Так давайте расскажем молодежи о счастливых браках!
Красиво расскажем. Все это, вместе взятое, тоже в итоге работает на коммунизм.
Когда уже рабкоры разошлись, Павел, взбудораженный, подошел к окну.
В ранних сумерках лежал за окном Сердоболь. Крестики фонарей горели мирно, обнадеживающе;
серебряный свет их был похож на свет новогодних звезд и делал все вокруг праздничным.
Разве можно было уйти отсюда, оставить этот город, увиденный таким однажды? Хотя уже через
четверть часа сумерки станут черными, а огни потеряют свои простодушные серебряные лучики…
— На уровне прошло, вполне на уровне, — прогудел за спиной Расцветаев. — Хотя я лично не согласен с
такой формой самокритики…
— А я согласен, — безапелляционно выпалил Ваня Соловьев, самый молодой литсотрудник.
5
Дни сменялись декадами, декады проходили быстро, как дни. Осень, желтоголовая птица, снежком
устилала гнездо. Вчера еще шел дождь, моросил при солнце, капая сквозь туман, южный ветер кружил над
городом, а сегодня утро началось со снега, и такого сухого, такого ядовитого, словно зима уже давно устоялась,
а влажный октябрь — запоздалое бабье лето — только приснился всем.
Город оделся в белое сукно.
Черемухина позвонила Павлу в редакцию и своим домашним, несколько смущающимся голосом
спросила, не хочет ли он проехать с нею сейчас на сессию сельсовета.
Павлу показалось, что запахло ванилью и сдобными булочками. Он улыбнулся и согласился.
— Только придется на лошади, — еще более конфузливо добавила она. — Не бойтесь, править я умею, а
тулуп, если хотите, в райкоме можно взять.
Они выехали утром, по нерассеявшемуся туману. Вокруг Сердоболя лежала сизая равнина, окаймленная
плотной дымкой. Слоистое небо и желтоватая лошадиная грива, которая прыгала под дугой, — все казалось уже
устоявшимся, зимним. Когда сани легко перескакивали снежные горбы вчерашней метели, слышался звон
кованых полозьев. А с редких деревьев по обочине мостовой плыл, опускаясь, лебяжий пух; его можно было
ловить руками. Но вот мелькнул последний красного кирпича домик, последнее деревце — и осталась только
гладкая, как блюдо, равнина. А вместе с нею тишина и радостный бег в раскатывающихся санях, солнце в самое
лицо.
Они то разговаривали, то просто переглядывались из-под ресниц, радуясь дню.
— У вас все лицо в веснушках, — сказал Павел, только что рассмотрев. И это показалось ему тоже
хорошим.
— Поедем по лесу? — спросила она.
— Только не мимо деревни, чтоб добрые люди не видели, как мы болтаемся. Можно?
— Все можно. — Она засмеялась доверчиво.
— А вы хорошо правите, как заправский ямщик.
— Во время войны служила ездовым. Я ведь сама деревенская, здешняя. Сначала мы скот гнали от
немца. Мне было тогда шестнадцать лет. А потом подросла и все ходила в военкомат, в армию просилась. Взяли,
но не снайпером, не разведчиком, как мечтала, а в обоз третьего разряда. Ничего, и там служила.
Они ненадолго остановились в осиновом перелеске. Павел вылез, разминая ноги. И вдруг не удержался:
ухнул, раскинул руки и спиной, навытяжку, грохнулся в мягкий снег, не запачканный ни одной дыминкой.
Черемухина нагнулась, набирая полные горсти, лепя скользкие легкие снежки. Потом ее дело было уже
только придерживать вожжи. Серый иногда соскучится и сам тронет крупной рысью. Когда сани затрясет по
ухабам, прервется и их ленивый разговор. Не то важно было, о чем они говорили, но доброе необязывающее
чувство симпатии друг к другу и общая радость от чистого, пьяного воздуха.
“Эх, парни девчонки, мои ровесники, ставшие уже секретарями райкомов, — подумал Павел. — Вот нам
уже и за тридцать. Где, в каких долинах ночует наша молодость? Должно быть, только в глазах, когда мы
смотрим друг на друга”.
В самом деле, чем больше он вглядывался в Черемухину, в ее круглое лицо со светлыми бровями, в губы,
которые складывались трубочкой, понукая Серого, тем больше видел одну из своих одноклассниц: коротко
стриженную, с красным галстуком, повязанным у горла крепким, честным узлом.
“Конечно, — думал Павел, — нашему поколению выпали на самом пороге юности и ратные трудности и
ранняя смерть, но ведь оно было таким любимым у советской власти! Малышами мы начали ощущать мир
тогда, когда пятилетки уже оперили страну. Родина была щедра к нам: мы просили Дом пионеров — нам
строили дворец. Детские железные дороги, пионерские лагеря, конкурсы, трудовые подвиги; девочка Мамлакат,
сборщица хлопка, пятнадцатилетний скрипач, кабардинский наездник — во всем был размах, все делалось
широко, на целую страну”.
Да, весь Союз любовался своими детьми и радовался этому непуганому многообещающему золотому
народцу. Но и они же крепко любили наш советский мир и все, что в нем делается! И поэтому позже, когда
видели плохое, не могли пройти мимо: ведь это их кровное дело! Кто будет за них исправлять и переделывать?
Если не они, то кто же?
Павел в свои четырнадцать лет, стоя под знаменем и отдавая салют, иногда готов был плакать от
волнения, а губы его улыбались: он был счастлив! Он был счастлив оттого, что он не один в мире. Малы его
руки, совсем недалеко видят глаза, но он сердцем чувствовал, как много живет и работает вокруг него вблизи и
вдали, удивительно крепкого народа.
В войну это поколение вступило без единой мысли о себе, но только о советской власти, которая для них
была больше родиной, чем сама родная земля.
— Таисия Алексеевна, как вас называли в школе?
— Тайкой.
Потом он начал думать, не постарели ли они уже и не поэтому ли их собственная юность кажется им
такой значительной. Он сам, хоть и недолго, был педагогом, но много ли понял в юношах сегодняшнего дня?
Да, стареющий человек устает и отступает. Но молодость подхватывает ускользающее из его рук знамя и снова
с веселой яростью подымает его вверх. Каждому поколению, прежде чем оно утомится окончательно, новая
молодость приходит на смену. Поэтому-то никогда не ослабеет борьба за справедливость и никогда не смирятся