люди перед дурным.
…Как Сбруянов ни уговаривал Черемухину и Павла отобедать у него после сессии сельсовета и потом уж
пускаться в обратный путь, Таисия Алексеевна заспешила и, уже идя по улице к коновязи, где Серый мирно
хрустел сеном, как-то беспокойно озиралась по сторонам, словно кого-то ожидая, но и не желая встретить.
Глеб проводил их до полдороги и свернул к правлению колхоза в самом радужном настроении: Павел
взял связку его стихов с собой, обещая посмотреть на досуге.
Когда уже Павел собирался усаживаться в сани, а Черемухина вывела Серого под уздцы на дорогу, мимо
них, неся на согнутом локте круглую корзину, прошла женщина в накинутом на голову платке, в распахнутой
душегрейке из дубленой овчины, каких не носили в Сердоболе, опушенной по краям мехом. Она не посмотрела
на незнакомцев, не повернула головы, но не сделала и шага в сторону, чтобы уклониться. Она прошла мимо,
глядя прямо перед собой; снег похрустывал под высокими каблуками цветных сапожек.
Подлинную красоту узнаешь не сразу. Но в ту самую секунду говоришь себе: “Ах, это красиво!” Красота
— даже только пропорция линий — всегда одухотворена, и постижение ее — работа ума. Но есть чувство,
которое немедленно охватывает человека, едва ее коснешься: чувство успокоения. Прежде чем сердце забьется
восторгом, оно ощущает душевную полноту. Это происходит подсознательно.
Женщина на дороге была красива броской и гордой и одновременно мягкой красотой. На ее открытой
белой шее — открытой, несмотря на заморозок, и белой, несмотря на деревенское солнце и деревенский ветер,
— лежала полоска кораллов, мелких бус на суровой нитке. Они были подогнаны так плотно, что лежали, как
нарисованные: не бренчали, не шевелились, словно кто-то провел по ее горлу окровавленным пальцем.
Окаменевший Павел смотрел ей вслед, бессознательно отмечая, как плавно покачивались ее плечи, как, волнуя
и успокаивая, колебался удаляющийся стан.
Они выехали из деревни молча. Застоявшийся Серый бежал резво и весело. Только на мосту через
речушку Озу (о котором шел разговор на сессии: три колхоза пользуются им, но ни один не несет расходов)
Черемухина вышла из саней и начала деловито осматривать сваи. Мост был деревянный, длинный, на легком
вечернем морозце поскрипывал под ногами. Лицо у Черемухиной было замкнуто и грустно. Когда она уже
собиралась возвратиться, Павел дотронулся до ее рукава:
— Постоим немножко, а? Красиво.
Он просительно задержал руку на ее обшлаге, и она притихла, угадывая тепло его пальцев. Далеко,
просторно отсюда видна была пойма реки Озы. Оставленное село, как снежный пирожок, подымалось на
возвышении. У самого горизонта, с обеих сторон его, слабо темнели гряды леса.
Уже смеркалось, но было достаточно светло, чтоб видеть все вокруг. Бледный матовый алый закат,
соединяясь с морозом, создавал дымку невесомости. Казалось, что они стояли на плотном туманном воздухе,
ближе не к темному отпечатку недавно убранной лодки на узкой косице земли под мостом, где виделись
выцветшие и заиндевевшие стебли трав, а к той, острой, как шило, желтоватой звезде, которая только что
проклюнулась из небесной скорлупки и любопытно взирала вниз.
Темнело быстро, стало ощутимо пощипывать щеки, а они все как завороженные переходили от перил к
перилам под неодобряющим и подозрительным взглядом сторожа, который сначала сказал, что коня надо
поставить с другой стороны (на это они возразили: ничего, мол, они недолго), потом сухо поинтересовался, не
из дорожного ли управления (они ответили не задумываясь: “Да”), и, наконец, явно не одобряя ни их самих, ни
их поведения, стал шагах в десяти постукивать молотком по настилу, якобы что-то поправляя. Но они ушли
только тогда, когда, пыхтя и отдуваясь, к мосту подошел трактор с ярким фонарем и стало ясно, что день
догорел окончательно.
— Скажите, Таисия Алексеевна, а кто эта женщина, которая встретилась нам на дороге? Та, в
душегрейке.
— Я так и знала, что вы спросите о ней, — досадливо пробормотала Черемухина с той, однако,
невольной данью красоте, которую приносят даже наиболее завистливые и неудачливые сестры своей
счастливой товарке. — Ведь вот беда, как мужчины бесхарактерны: ни один не пройдет спокойно. Счастлив бог
у Сбруянова, что все обошлось, а то бы погиб парень. А из-за чего? — добавила она.
Павел торопливо подхватил:
— Я уже давно слышу про эту историю, да все не расскажут подробно, словно стыдятся чего-то.
— А чего же хорошего? — сухо отозвалась Черемухина. — Моральное разложение. Ну, сейчас-то уже
нет, — поправилась, вздохнув, она. — Теперь они зарегистрировались. А раньше было моральное разложение!
Павел усмехнулся, радуясь, что усмешку не видно в темноте, и снова тронул руку Черемухиной, уже зная
о маленьком могуществе этого полудружеского, полуинтимного жеста над Таисией Алексеевной.
Ему стало жаль одинокое женское существо: оно само нуждалось в ласке, но в то же время готово было
бдительно отстаивать свои черствые правила, от которых так холодно живется на земле.
— Расскажите, Таисия Алексеевна!
Она рассказала, но только позднее он узнал обо всем полностью от самого Глеба. История эта была
такова.
Год назад, когда в Сердоболь пришел Синекаев и с неуемной энергией принялся выволакивать хозяйство
района из той ямы, в которой оно находилось все послевоенные годы, Глеб Сбруянов, только что взятый из
комсомола в райком партии инструктором, специально был послан в Полесье, на самую окраину Белоруссии,
где как-то очень быстро, почти триумфально, поднялся один глубинный район. Профиль хозяйства Глубынь-
городка чем-то перекликался с Сердоболем: тот же молочный скот, значительные посевы льна, развитое
свиноводство и запущенная донельзя урожайность хлебов.
Глеб уже доживал там вторую неделю, не уставая удивляться особому складу жизни полещуков, башням
умолкнувших костелов и звонницам униатских церквей (его пухлая записная книжка сплошь заполнена была
записями), как в один солнечный мартовский день, так же вот, у колодца, на узкой тропинке, извилисто
протоптанной в глубоком снегу, он столкнулся с женщиной, на плечах которой покачивалось коромысло. Лицо
ее поразило Глеба: оно светилось солнцем, и на нем лежала тень! Секунду они молча смотрели друг на друга,
пока Глеб почти в беспамятстве не оступился в снег.
— С полным навстречу; будет вам скоро счастье, — мягким полесским говором сказала она, не трогаясь,
однако, с места.
“Счастье уже есть. Вот оно”, — смятенно подумал Глеб, но только пошевелил спекшимися губами, не
отрывая от нее глаз.
— Что, понравилась? Или первый раз видишь меня? — тихо спросила она.
Он прошептал:
— Первый.
Она вздохнула:
— А я давно тебя заметила; все смотрю издаля; нет, не обернешься.
Она говорила простодушно, задумчиво, удивительные ее глаза меркли и зажигались; малейший оттенок
чувства отражался в них, как на живом небе.
— Что ж стоишь? Сойди с дороги-то.
Он не пошевелился и только медленно крутнул головой.
Она усмехнулась, но тотчас тень, пуще прежней, овеяла ее чело.
— А хочешь я скажу тебе одно слово, и тебя как ветром от меня сдунет?
Он коротко ответил, протестуя:
— Нет.
Она сожалеючи покачала головой:
— Скажу. Ты не знаешь, кто я. А я попадья.
И Глеб Сбруянов, инструктор райкома партии, не отводя взгляда от ее лица, которое казалось сейчас ему
белее сверкающего снега, ответил, дыша отныне одним дыханием с ней:
— Мне все равно.
Он протянул к ней руку; она не отступила и тоже, словно во сне, сделала движение к нему. Но вдруг
вздрогнула и остановилась: чужие шаги скрипуче приближались к ним.
Остаток дня Глеб ходил вокруг попова дома. Лицо его было сосредоточенно, почти мрачно; он не видел и