— В самом деле, — примирительно пробормотал и Павел, — пусть проедет свою остановку. Я могу

пригласить ее в купе, если она мешает вам в коридоре.

— А если она унесет ваш чемодан, вы тоже будете такой добрый? — грубо хватая девушку за обшлаг,

прошипела проводница. — Первый же на меня накинетесь. Все вы шибко гуманные за чужой счет, из чужой

зарплаты.

Девушка молча рванулась, освобождая рукав, нагнулась, тяжело дыша, и, подхватив саквояж, быстро

пошла к выходу. Павел растерянно затоптался на месте, глядя ей вслед. Она так и вышла с непокрытой головой,

а пушистый помпон ее шапочки торчал из кармана пальто, наброшенного сейчас на плечи, но не надетого в

рукава.

Случай этот оставил неприятный осадок у Павла особенно тем, что он оказался беспомощным перед

грубостью проводницы. Ему даже вспоминалось потом, будто девушка один раз взглянула на него, ожидая

защиты. Впрочем, проводницу тоже можно понять. Ведь если за пропавшие вещи действительно вычитают из

зарплаты… А интересно, какой у нее оклад? И Павел заставил себя думать совершенно о другом, покачиваясь

на полке мягкого вагона.

…Подходил веселый город с огнями, на стыке рельсов поезд подбрасывало, как на качелях. Туманное

зарево электричества стояло над темным горизонтом. То радостное, легкое дыхание, которое всегда приносит

дорога, понемногу вернулось к Павлу. Нигде не светят так заманчиво фонари, как в маленьких городках, если

смотришь на них с поезда. Ведь у них нет соперников — реклам или множества озаренных стекол; окна здесь

спозаранку заплющиваются ставнями. От станции под белым светом прожекторов пути расходились в ночь тоже

белыми дорогами — песок между шпалами казался инеем или снегом. Потом пошли уже совершенно темные

обочины с редкими тусклыми огоньками стрелочников. Мохнатая лапа столба высокого напряжения иногда

мелькала еще в пыльной полосе света, падавшего из окон полустанка. А дальше только луна, красная, как

остывающее железо, подковкой лежала над горизонтом. В оконную щель тянуло дымовой гарью, и этот запах

топок и быстрой езды тоже был сейчас приятен дремлющему Павлу.

Он стал лениво вспоминать, как Таисия Алексеевна, провожая его в Москву, каждый раз с жаром

передает приветы неизвестной ей Ларисе, а глаза у нее вопрошающие, и на гладкий лоб набегает невольная

морщинка.

У себя дома, в Москве, Павел сразу окунулся в привычную атмосферу теплицы, отгороженной от улицы

плотными бархатными с плешинкой портьерами, освещенной крошечными лампочками под абажурами в виде

чашечки цветка, зонтика или геометрически строгого конуса. Квартира находилась в самом центре города, в

Хрустальном переулке, совсем близко от Красной, площади, так что во всякое время дня были слышны

куранты, но ухитрилась сохранить все черты старомосковского быта. Она досталась Павлу от тетки, которая

после войны приютила у себя молодую пару, а сама, выйдя на пенсию, смогла наконец осуществить старинную

страсть к путешествиям, проводя большую часть года в поездках по дальним и ближним родственникам, или

просто наносила визиты добрым знакомым, живущим от нее за три тысячи километров.

Павел, еще не снявший шинели, и Лариса, робко сжимавшая свой единственный баул, оказались

обладателями дома, набитого вещами, сбиравшимися в течение целого поколения. Им пришлось сживаться с

темным, орехового дерева секретером, сидя за которым нельзя было писать, но где Лариса хранила свои

скляночки; с буфетом в узких зеркальных створках; кроватью на львиных ногах, пахнувшей грушевой

эссенцией; с выцветшим гобеленом на полстены, который изображал средневековую лавку ювелира, с фигурами

в нормальный человеческий рост. Новые владельцы комнаты почти не прибавили ничего своего. Павел азартно

покупал книги, но они бесследно исчезали в чреве теткиного книжного шкафа; одежда сиротливо пряталась в

гардеробе, и только беззаботная неряшливость Ларисы успешно боролась с чопорной домовитостью. Взяв вещь,

Лариса никогда не ставила ее обратно, и лишь случайно, после многих перемещений, та могла возвратиться на

предназначенное ей место.

В тридцать лет Лариса оставалась той же полудевочкой, которую Павел встретил когда-то на фронтовой

дороге.

Ее серебристо-голубые глаза казались такими от пепельных ресниц, они не затемняли тихого света

зрачков, но, наоборот, сообщали ему бледное сияние. В глазах не было искр. Они улыбались безмятежно и

немного робко. Но иногда вдруг раскрывались очень широко от недоумения или от благодарности, и тогда все

лицо озарялось двумя серебряными звездами. В этом личике не было ничего дисгармоничного: оно было юное,

бледненькое, с трепетным ртом, сжимавшимся, как венчик цветка, от малейшего холодного дуновения. Щеки,

тонко очерченные, слабо розовели, словно сквозь папиросную бумагу; на веки, белые, как алебастр, — легко

ложилась тень утомления, и тогда брови тоже бессильно поникали. Светло-пепельные бровки, неспособные

выразить гнев или презрение, — они горестно и беспомощно сдвигались к переносице. У нее был прямой

незаметный нос и такой же незаметный лоб, над которым поднялись, как дым, легкие небрежные кудерьки.

Здороваясь, она протягивала руку со смешанным выражением испуга и виноватости. Видно было, что она

исполняет только тягостный долг и прикосновение к чужой руке вызывает в ней трепет робости. Но зато за

своих (тех, кого она признавала такими в простоте своего сердца) она цеплялась крепко, почти болезненно,

щедро наделяя их трогательными ласками, которые вызывали в равной мере и ответный толчок нежности и

желание освободиться.

Ее нельзя было покинуть, как не бросают детей одних на темной дороге, но, насытив присущее каждому

человеку чувство покровительства, нельзя было и любить: ведь желать-то с ней было нечего! Она ничему не

противилась, ничто не таила про себя. Она растекалась в руках, как вода.

Год за годом Павла все надежнее сковывали возле нее цепи собственной доброты.

Лариса не испытывала потребности в бурных чувствах. Солнышко, которое светило над ее головой, было

неярким солнышком. Молодая требовательность Павла в их первые дни в равной мере и льстила ей и утомляла.

Она научилась маленьким секретам, при помощи которых могла управлять его чувственностью, вызывать и

укрощать ее по своему желанию. И в этом видела свое могущество и силу его привязанности к ней.

Ребенок вызвал у нее массу забот. Такую массу, что ей уже не оставалось времени ни на что другое. С тех

пор она начала потихоньку хныкать, говорить жалобным, укоряющим голосом: ведь Павел уходил каждое утро

на свою работу, покидая ее один на один со всеми этими заботами и беспокойствами! Но в то же время она

оставалась по-прежнему нетребовательной, полной покорности и доброты, более чем когда-либо уверенная, что

мир неизменен, а штамп загса, поставленный в ее паспорте десять лет назад, — бетонная стена, за которую не

проникнут никакие ветры.

Так они жили год за годом рядом, ничего не видя друг в друге, и в общем это была спокойная, дружная,

безбурная жизнь. Жизнь на тоненьком слое почвы, образованном из отложений прошлого, под которыми бушует

извечный огонь планеты.

Приехав домой, Павел, к своему удовольствию, застал тетку, возвратившуюся после одного из дальних

вояжей. Она тотчас взяла бразды правления, легко оттеснив Ларису: приготовила Павлу ванну, дала наскоро

закусить, а потом, когда, уже ублаготворенный и веселый, с влажными волосами, помолодевший от светлого

купального халата, он снова сидел за столом, где тотчас появилась бутылка наливки (тетка любила побаловать и

племянника и себя), разговор их легко перепрыгнул на Сердоболь. История с попадьей весьма понравилась

обеим женщинам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: