на востоке гребешок бора вонзался в проступавшее пожарище. Ночные тучи надвинулись низко; середина

небосклона была чиста; птицы, как на плохих картинках, цепочкой черных закорючек отпечатывались на

красном небе.

Но вот из-за какой-то безыменной одноголовой церковки впервые мелькнул край солнца. Оно тотчас

скрылось за холмом, будто не выспавшись, но купол продолжал накаляться. Это был ни с чем не сравнимый

яркий румяный свет, переходивший на тучах в сиреневые тона. Само солнце не было похоже на вечернее, хотя

на него можно было смотреть, не прищуриваясь, как и при закате. Оно казалось неумытым, огромным и стояло

еще так низко, будто приросло к горизонту пуповиной.

Река петляла, солнце плыло вдоль берега, иногда цепляясь за черные крыши, ныряя по пояс в плетни. Это

было древнее доброе светило коровьих стад, которое при своем появлении не нуждалось в трубных салютах, но

довольствовалось приветственным криком петухов. Вся живность, водяная и сухопутная, воспрянула, заблеяла,

заверещала, и только бессменные птицы продолжали, не сбиваясь с тона, свою вахту, но их голос тонул в

других, утренних, бодрых звуках.

Река пошла волнами: волна палевая, волна сиреневая, волна бледно-брусничная. И ветер переменился —

стал не глубоким, ночным, а порывистым шустрым ветерком, бежал по воде вприпрыжку и вот-вот должен был,

кроме запаха сонных боров, донести домовитые струйки дыма. Небо в зените все больше принимало дневной

цвет, а восток гас и бледнел на глазах. Но, впрочем, ничего этого больше и не надо было, ибо чудеса кончились,

а утро началось. И те, кто проспал его рождение или, как Павел и Тамара, встретил лицом к лицу, все равно

переступили черту еще одного дня, отмеченного на календаре земли новым числом, а на больших звездных

часах вселенной, где стоит вечный день и вечная ночь, — подобного песчинке…

— Вот теперь видно, что нос у вас синий.

— А у вас, думаете, какой? Прямо фиолетовый.

Павел смущенно схватился за лицо.

Тамара расхохоталась и проказливо боднула ногой цистерну. Та глухо загудела.

— Да сидите вы спокойно! С вами взорвешься. Что за шалости! Сколько вам лет?

— Двадцать четвертый, а вам?

— А мне… не двадцать четвертый.

— Видите на пригорке село? — сказала Тамара чуть погодя. — Вон, где церковь, как белая свечка? Я туда

и еду. А вам еще часик, пока доберетесь до своего Конякина. Вы на войне были? — спросила вдруг она.

— ?

— Нет, ну, какое у вас было там звание?

— Лейтенант.

— Лейтенант мушкетеров д’Артаньян, так? Ну, до свидания, лейтенант. Когда будете возвращаться?

Сегодня? Я тоже. Может быть, опять встретимся на большой сердобольской дороге. Не забудьте вашу шпагу-у!..

— закричала она уже с берега.

— Что она сказала? — спросил моторист, вылезая из кабины. — Прикурочки у вас не найдется?

Павел достал пачку “Беломора”.

— Нет, я не расслышал, что она сказала.

— Девица, — неопределенно протянул моторист.

— А что? — живо спросил Павел.

— У вас дочеря;´ есть? — все так же неясно, но значительно спросил моторист.

— Нет.

— А мне хозяйка принесла недавно. То все парни, мальцы были, а то — вот тебе на! Нелей назвали. Я

вам скажу: нашему брату, мужчине, надо иметь хоть одну дочку, чтобы по-настоящему любить и жалеть

женщин. Ведь жена, как ее ни уважай, — с ней ложишься в кровать, а это совсем другое дело.

Не прибавив больше ни слова, он вошел в кабину, пронизанную светом, и запустил мотор.

С какой быстротой помчался их катерок в разверстые солнечные ворота!

Начинался новый день. Целый день с восходом и закатом.

Павел постоял, глядя вперед, на слепящую солнечную рябь, потом обернулся к западу — туда, где на

холме теплилась свечой белая церковь и исчезала крошечная фигурка.

“Славная девушка!” — подумал он, затягиваясь папиросой.

Ночь с ее тревожными разговорами отошла. “Не-ет, — думал он, — это не способ передвижения — на

молочных цистернах. В первый и последний раз. Еще ангину подхватишь. Скорей бы добраться до берега на

самом деле!”

В конякинской третьей бригаде, в деревне со странным названием Сноваздоровка (жили там когда-то два

помещика, поссорились, потом столкнулись неожиданно и говорят: “Снова здорово!”) прежде всего он увидел

много новых срубов, уже собранных на дороге, ожидавших, когда их водрузят вместо старых покосившихся

обиталищ. Когда Павел не без удовольствия дал понять, что заметил это, бригадиру — молодому

взлохмаченному парню, которого он поднял с постели, тот, хмуро зевая, не обратил внимания на его слова, а

может, не захотел об этом разговаривать. Сами они уже перебрались в новый дом с резным кленовым

крылечком, но внутри, оттого что рамы еще не выставлялись, стоял обычный кисловатый спертый запах

крестьянской избы. На чистой половине кровать была только одна — с никелированными шишечками, с

высоким матрацем, а все остальное семейство, состоящее из стариков, трех или четырех девушек и парней,

видимо младших братьев и сестер хозяина дома, помещалось в кухне. Как они там укладывались, Павел не мог

разглядеть в полутьме: окна, возможно уже от мух, занавешивались шалями.

Чтобы дать умыться бригадиру, откуда-то сбоку с ковшом в руках неслышно появилась молодая

женщина. Она шла, прихрамывая и стараясь отворотиться от чужого, чтобы прикрыть зажившие, но еще

достаточно заметные ссадины на лице и руках.

— Что с вами? — невольно с жалостью спросил Павел.

— Упала с крыльца, — шепотом отозвалась она.

Старуха свекровь услышала вопрос из-за перегородки и стала громко и сварливо причитать над

неуклюжей молодухой до тех пор, пока сын не оборвал ее довольно резко:

— Растапливайте лучше печку. Видите — гости.

Вышли на волю, и, хотя еще было рано, он повел Павла осматривать хозяйство. В телятнике бригадир

сказал спавшей в уголке телятнице, когда она подняла растрепанную голову: “Все спим да спим, отдохнуть

некогда”. И прошел дальше, пока та молча прибирала волосы. Он был немногословен, отвечал только на

вопросы, но когда Павел спросил его о фактах, приведенных в письме в редакцию, не только не стал отрицать,

но даже в раздражении спросил: “Ну и что?”

Да, точно, он взял в 1954 году из лесничества десять бревен, а употребил их в личном хозяйстве: изба

разваливалась; какая могла работа идти на ум, когда вот-вот семью придавит? Только вернулся из армии,

женился, назначили бригадиром, заработанного еще ни рубля. А что с лицевого счета у колхоза списали за то

пятьсот рублей, так он даже про это и говорить не хочет — если уж он колхозу эти пятьсот рублей не

отработал!.. Телка не сдавал, а сена в овраге накосил пудов сто пятьдесят, да из колхоза, с лугов привез шесть

возов? Что, и еще один стог приберег? Ну и счетчики! Считали бы свои трудодни. Он и не притворяется, что

задарма готов работать (“Оклада мне не положено, а едоков видали?”), но на каждый тот пуд для своей коровы

сколько копен для колхоза сметано? Это что, не его трудодни? Будто сказал кому-то: “Моя рука одна больше

весит, чем все руки колхозников”? И не признается и не отрекается — может, в горячке брякнул. Характер

вспыльчивый, ну, если бы за одни характеры с работы выгоняли…

Дальше он уже говорил только о вывозе удобрений, о том, что готово и что не готово к весновспашке; и

все это толково, коротко, так что Павлу оставалось только записывать и смотреть туда, куда ему указывали. Так

как бригадир все-таки не отрицал своих противозаконных актов, Павел прикидывал, что тоже упомянет о них,

но все-таки писать ему хотелось уже про другое: о далекой деревушке, которая почти отрезана от мира лесом и

разливом, а между тем неуклонно встает на ноги и ревностно, истово, по-крестьянски готовится сейчас к


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: