ответственному началу всех своих работ — севу.
Примерно через час, когда из всех труб уже вились дымки, бригадир предложил Павлу самому
потолковать с народом, если есть в том нужда, и ушел ненадолго к себе в избу, а когда вернулся и нашел Павла в
коровнике наблюдавшим за дойкой, то увел его завтракать, в чем герой наш весьма нуждался. Дом был прибран,
в чистой горнице на столе скворчала яичница, бутылка зеленоватого самогона украшала пиршество, крупно
нарезанные ломти хлеба и миска с солеными грибами манили оголодавшего Павла. Первый раз в жизни
выпитая им самогонка показалась сначала ничем не лучше керосина, но согревала отлично. Вскоре он уже с
некоторым усилием должен был отвечать на вопросы и, взглядывая на говорившего, из предосторожности
поворачивал к нему не голову, а все туловище, чтобы избежать головокружения. Он не заметил, что молодуха,
упавшая с крыльца, больше не появляется в горнице, но зато много смеялся, когда старуха мать на какое-то
замечание сына смиренно ответила:
— Мы, старики, совсем от рук отбились, не слушаем молодых.
Потом, когда Павел немного отдохнул, к дому бригадира подвели запряженную лошадь, и они поехали на
поля. Павел спросил между прочим про кукурузу: получается ли? Бригадир честно ответил, что пока худо.
Однако причины не в земле и не в уходе, а в семенах: не те сорта засылали. В этом году председатель колхоза
Филипп Дмитрич Шашко лично ездил на семенные пункты, и надо ждать хороших результатов.
В бригадире по-прежнему не чувствовалось ни панибратства, ни заискивания, и это нравилось Павлу. Он
с удовольствием оглядывал плотную щетинку озими — единственное яркое пятно на голой развороченной
земле.
— Хорошо пахнет весной взрытая земля! — сказал он несколько сентиментально.
— Живой запах, — коротко отозвался бригадир.
Тот же самый моторист, на том же катерке, груженном сейчас полными бидонами (теплые белые капли
еще стекали по светлым бокам), взял Павла в обратный рейс. Только на этот раз Павел уже втиснулся в кабину,
примостился на узкой доске, вбитой косовато, и, упираясь коленом в какой-то рычаг, под адский грохот мотора,
в бензинном чаду задремал. Сон его, прерываемый ежеминутно, длился все-таки около часа, потом мотор стал
сбавлять обороты, и Павел протер глаза. Они причаливали к берегу.
— Вон ваша барышня стоит, — сказал моторист.
Павел, едва ворочая тяжелой головой, хотел было ответить, что никаких барышень у него нет, и вдруг
увидел: Тамара стояла на берегу.
Он еще был отуманен сном, тело его затекло от неудобной позы; ее появление не вызвало в нем
заметного удовольствия. Все-таки он выбрался боком из кабины, больно стукаясь о металлические части; и
здесь воздух, искристый, играющий солнцем и ветром, резанул его лицо и его легкие так, что он мгновенно
ощутил столь частое теперь в нем животное счастье в каждой клеточке.
Он подал руку Тамаре, она вскочила в лодку. Она тоже была сейчас частицей воздуха и воды; широкие
солнечные полосы, отраженные рекой, проходили по ее лицу. Коричнево-вишневые глаза брызгали светом, и
помпон вязаной шапки, плохо пришитый, лихо подпрыгивал на ветру.
В сущности, Тамара не была не только красива, но даже и привлекательна подолгу. Обаяние ее
заключалось лишь в том оживлении, которое охватывало ее временами. Тогда словно беглое солнце заглядывало
в ложбину, загоравшуюся венчиками цветов. И притом не всякое оживление так красило Тамару — не радость,
не изумление, не гнев, а что-то таящееся между ними, не само чувство, а его возникновение. Но вдруг юное,
гордое, пленительно-открытое выражение озаряло ее всю, и, когда оно уже гасло, исчезало начисто, что-то от
него все-таки оставалось в памяти другого человека.
Теперь они видели все то, мимо чего слепо проплывали ночью. Посреди бурной речной воды стоял домик
бакенщика с двумя окошками и красной звездой на челе. Не только клочка суши не было вокруг, чтобы
поставить ногу, но вода подмывала половицы. В десяти шагах торчал конус затопленного стога.
Попался и дом кирпичный о двух этажах — ласточкино гнездо, — волна колыхала ему крыльцо. Рядом
остров — сарай с кучей навоза, белая лошадь, куры, а ступи они шаг — и уже Гаребжа!
Плывут облака по второму небу — вверху облака и внизу облака. Вода желта, синь воздух. Стоит на пути
лесок — дубки. В ледоход, он принимает на себя все удары льдин: стволы в зарубках. И над ним тоже бегут
дырявые облака; светлые пятна отражаются между стволами, словно тусклое солнце плывет по тысяче лежачих
зеркал.
Неожиданно пошел дождь: густой, звонкий, подогреваемый сбоку солнцем, и катерок смело вошел в
столб радуги. Ворота ее раскинулись на полнеба: река в дождевой пелене стала мутно-золотой, цвета летающей
над овином овсяной пыли.
От дождя они схоронились под брезент и несколько минут, сблизив головы, дышали общим крепким
запахом просмоленной парусины и слабым — папирос и одеколона от волос Павла. Потом солодовый запах
реки властно ворвался под брезент, они откинули краешек и увидели, что радуга, которая уже было потухла,
стала снова разгораться за их спиной, словно кто раздувал ее, но не ровной дугой через весь небосклон, а
нежно-розовым и светло-зеленым пеньком, — на нем уместились целиком сторожка бакенщика и островерхий
стог.
Павел стал расспрашивать, что она успела сделать за это время. Тамара охотно отвечала. Ей нравился и ее
магнитофон и все те технические термины, которые были так темны для Павла.
— Значит, можно считать, что вы нашли свое место в жизни и будете сначала записывающей барышней, а
потом записывающей дамой?
— Может быть, и так, а может быть, и нет, — загадочно ответила Тамара. — Мне это пока нравится,
потому что много можно увидеть. А так только и надо жить в молодости. Но потом — и, может быть, уже скоро
— я хотела бы делать другое. Я вам не говорила: я учусь заочно в институте. Если приналягу, то кончу через
год. Буду учительницей, поеду на север. Я ведь там еще никогда не бывала. Или, наоборот, поеду на юг, где
родина отца, найду его аул, разных своих родичей; будут меня звать не Тамара, а Тамар, стану я печь чуреки…
Павел от души смеялся.
Разговор у них шел в самых мирных тонах. Павел опять чувствовал в полной мере свое превосходство
старшего, образованного, бывалого человека. Наконец просто мужчины, черт возьми!
— А что вы увидали? — спросила его Тамара.
Павел рассказал о статье, которую намерен дать в ближайших номерах своей газеты. Помимо сева, он
поговорит и о культурных нуждах маленьких деревень, для которых правление колхоза с самым немудрящим
клубом уже почти столичная роскошь. Да и в самом Конякине клуб — бывшая усадебная конюшня угрюмой
кладки. Не оштукатурен, а только выбелен по кирпичу внутри. Вдоль стен на чурбачках доски. А середина
пустая; когда привозят кино — все стоят. Председатель взваливает на плечо неширокую домашнюю скамейку и
несет для индивидуального пользования; садятся с супругой.
Тамара слушала его со странной полуулыбкой:
— А как вам показался бригадир?
— Толковый малый.
— Может, и самогоном угостил?
— Не буду скрывать: попробовал.
Вдруг она взорвалась. А знает ли он, собирающийся говорить о культуре, что в деревне этой все варят
самогон открыто, из чего попало, для крепости добавляют табак, резину и, мало того, даже что-то вроде
муравьиной кислоты. Участковый смотрит спокойно: ему поднесут, он и едет дальше, качаясь. Вот и процветает
бойкая торговля самогонного колхоза имени Шашко; отравляют полрайона. В самой Сноваздоровке то и дело
драки, скандалы, чуть не убийства. Он видел жену бригадира? Ах, упала с крыльца?! А хочет он знать, как было