- Что ты делаешь? - Омар схватил пастуха за шиворот. - Перестань!
- Разве нельзя? - В больших и темных, как на фреске, красивых глазах пастуха - недоумение. - Это осталось от неверных. Пророк запретил изображать людей.
- Ты кто?
- Мусульманин.
- Вижу, что мусульманин! Тюрк, араб?
- Нет. Я из исконных бухарцев. Таджик.
- Ага! И, возможно, твой пращур чертил эти изображения?
- Нет, - тупо ответил пастух. - Я мусульманин.
Экая непоколебимость, стальная вера в свою правоту! При всем-то его невежестве. Жуть. Это и есть фанатизм.
- Но предки твои отдаленные - они-то не были мусульманами?
- Что?! - вскипел пастух. - Как ты смеешь меня оскорблять?
Поди, растолкуй такому, что прежде, чем их обратили в новую веру, бухарцы поплатились за приверженность к старой десятками, сотнями тысяч жизней...
- Ты кто такой, чего ты пристал ко мне? - вскричал пастух.
«И впрямь, чего я пристал к нему? Что мне до того, что было здесь когда-то? Пусть мир загорится со всех четырех сторон. Если ему так угодно».
- Я совершаю богоугодное дело. Разве не так? - обратился молодой пастух к друзьям.
- Истинно так!
- А! Губить сокровище, наследие предков - богоугодное дело? - Омар отобрал у пастуха тяжелый посох и перетянул его поперек спины. - Приглядись получше, дурак, - ты исковеркал свое лицо!
Пастух взглянул, оторопел - и взвыл со страху: на фреске был изображен не кто иной, как он сам...
- Беги в ханский стан за стражей, - шепнул один чабан другому. - Это неверный, муг, злодей.
Эх! Как трудно с такими. Хашишу, что ли, они накурились?
- Я джинн, гуль-людоед! - заулюлюкал Омар, обернувшись. - Сейчас я вырасту выше этой башни - и проглочу вас живьем! - И, слепой от ярости, не зная, как выразить гнев, клокотавший в нем, всю досаду свою, возмущение, он громогласно мяукнул - раздирающе-хрипло, с воплем и визгом, как дикий барханный кот: - Мя-я-яу!!
Их будто смерч подхватил! Все трое вмиг очутились за тридцать шагов от него, на пути к бархану, громоздившемуся неподалеку. Робко, дрожа, обернулись.
- Мя-я-яу!!
О аллах! Они уже на вершине бархана. Уже за барханом. Лишь один, самый храбрый, выглянул, укрывшись за кустом, - и разом исчез, растворился в пустыне, подхлеснутый свирепым:
- Мя-я-я-яу!!!
Ну, что за люди! Не знаешь, смеяться или плакать. Тьфу! Омар бросил посох, потащился к стану. «Они и мне глаза отколупают...»
Из ханского шатра до него донеслось пронзительное верещание зурны. Опять развлекаемся? Да-а. Может, не зря даже в среде кочевых отсталых народностей светлых тюркских степей племя Ягма, из которого вышли ханы-караханиды, считается самым темным? Что ж. Развлекайтесь.
Он поплелся к Оразу. За ханским шатром Омар увидел давешних пастухов. Они лихорадочно что-то втолковывали недоверчиво усмехавшемуся воину.
- Мя-яу! - дико рявкнул Омар.
Все трое, дружно закатив глаза, рухнули без чувств. Будто их пробило одной стрелой.
Придя к Оразу, усталый поэт присел у входа в палатку. Его печальный взгляд, бесцельно, как блуждающий луч, скользя вокруг, набрел на отвернутый угол: знакомые с детства четыре зубчатых листа, вышитые зеленым шелком. Цеховой герб его отца Ибрахима...
- Снимайтесь! Едем, - сказал он туркменам.
- Эй! - окликнул их Омар. Он надумал просить у них прощение за свою дурную шутку. Но, завидев зеленоглазое чудище, пастухи, молитвенно воздев трясущиеся руки, повалились на колени.
- Юродивые? - предположил Ораз.
- Правоверные, - уточнил Омар.
Он сытно кормил туркмен в дороге, на стоянках - проникновенно, по-доброму, не кичась высокой ученостью, говорил о земле, о народах, живущих на ней, о планетах и звездах, свойствах вещей, - словом, был своим средь своих, - и у Ораза, заметно пробившись сквозь камень настороженности, расцвел на зеленом стебельке доверия алый мак уважения.
- Великий аллах! Он удержал руку мою. Какую светлую голову я погубил бы, если б тогда тронул тебя! Жутко подумать, сто динаров и три фельса...
- Спасибо. Но... сколько таких светлых голов ты все-таки... тронул?
- Увы мне! Теперь понимаю: напрасно. Султану хорошо. А я, как был голодный и рваный, и нынче такой. Гоняют туда-сюда, кому не лень. Брат мой младший пал в бою. Чем виноват был мой брат? Он умер в девятнадцать лет...
Джейхун. Решив позабавить спутников, Омар окинул сверкающий водный простор мутным взглядом, втянул голову в плечи.
- Не сяду в лодку.
- Боишься? - удивился Ораз. - Вот тебе на! Двадцать тысяч человек каждый год переправляются здесь, и никто не тонет. Садись.
На реке туркмены, хитро переглядываясь, принялись подтрунивать над поэтом:
- Верно, что для утопающего и соломинка - бревно?
- Да. Если утопающий - клоп.
- У одного человека дочь упала в бурный поток. Он ей кричит: «Не трогайся с места, пока я не найду кого-нибудь, кто сумеет вытащить тебя!»
Благополучно пристали к другому берегу.
Туркмены:
- Неужто и вправду струсил? Эх, грамотей! Выходит, ты не из храбрых, хоть и учен, а?
«И далась же всем моя ученость! Не преминут ею попрекнуть. А еще - ученый. А еще - поэт... Нет, спасибо сказать! Разве мало человеку, такому же, как все - с двумя руками, с двумя ногами, с двумя дырками в носу, одной учености? Золотые рога, что ли, вдобавок к ней я должен носить на лбу, как сказочный олень? Я-то хоть учен...»
- Утонуть не страшно, - ответил Омар невозмутимо. - Страшно, что скажут потомки: «Такой-то бродяга-поэт, вольнодумец, в таком-то году утонул в Джейхуне». Позор!
- Отчего же?
- Поэту больше к лицу захлебнуться вином в кабаке, чем водою в реке.
Покатились туркмены со смеху. Лишь Оразу это не понравилось. Он отвел Омара в сторону:
- Не оговаривай себя! - сказал сердито. - Людей не знаешь? Ты брякнешь что-то в шутку, они подхватят всерьез, разнесут по белу свету - и до потомков, будь уверен, донесут.
- Э! - Омар беспечно махнул рукой. - Поэт не может жить с оглядкой на злопыхателей. Потому-то он и поэт, что живет согласно своему уму и сердцу своему.
- Пожалеешь когда-нибудь, что, не подумав, бросался словами.
- Посмотрим...
Ну, все равно - шутка не пропала даром. Омар после нее лучше узнал новых приятелей. Они раскрылись, как яркие цветы чертополоха под жарким солнцем. И оказалось, когда им никто не угрожает, никто не велит бить, хватать, ломать, туркмены - народ веселый, добрый, верный в дружбе. Давно б, наверное, мир наступил на земле, если б человека не принуждали делать то, чего он не хочет делать.
Всю дорогу - шутки, смех. Лишь в сыпучих песках между Джейхуном и Мургобом наш Омар затих.
- Ты чего озираешься? - спросил Ораз. - Бледный, хмурый. Что-нибудь потерял в здешних местах?
- Да, - вздохнул Омар. - Тебе не доводилось видеть дикой женщины - нас-нас?
- Нет. Слыхать о ней - слыхал, но, по-моему, люди врут о дивных пустынных девах.
- Не врут. Они есть! Я встретил одну - вот здесь, на бархане.
Он въехал на бугор, слез с лошади. Пожалуй, не тот бархан. Песок ведь тоже бродит по пустыне. Занге-Сахро! Где ты? Отзовись. Нет, никогда он больше не увидит ее. У каждого есть своя несбыточная Занге-Сахро...
- И бог с ней! Нельзя жить одной химерой.
В Мерве запаслись вином, пуще развеселились. Омар, ликуя, горланил языческий гимн из «Авесты»:
Сириус ясный, сверкающий,
Идет на озеро Вурукарта
В образе белого коня,
Прекрасного, златоухого,
С золотой уздою.
За горой - Нишапур. Он скоро увидит родных. И наконец-то сможет им помочь. Затем - Исфахан. Работа по душе. В Исфахане он совершит все то, что не сумел совершить в Бухаре.
...В древнем гимне еще говорится, что навстречу доброй звезде, несущей дождь, «выбегает злой дух Апоша, суховей в образе тощей черной лошади, вступают они в сражение».