Это длинное вступление оказалось мне нужным для того, чтобы расширить поле беседы о романе, романе историческом. А может быть, и для того, чтобы призвать к некоторой снисходительности и читателей, и романистов — пусть интересы тех и других могут существенно расходиться.
— Снисходительность? — спросит критик, всегда стоявший на стороне «познавательности». И, оставив в стороне не нуждающихся в опеке академиков, он возьмет под защиту «малых сих»: чему рядовой читатель научится у Пардальянов? Где классовая борьба? Где производительные силы? Где, обобщим, исторический процесс в его развитии?
Кое-что по этой части все ж присутствует, скажу я. В лупу нужно искать, возразит мне критик, и я усмирюсь, ибо читатели лупой не пользуются.
И тогда уже без крика мы вместе с критиком начнем обсуждать факт — достаточно стойкий успех пардальянства. Для начала мы в скобках заметим, что нынешние преемники бульварного (да, да) Зэвако, бесспорно (да, да!), отвратительней хотя бы героев «Бобка» Достоевского. Те приглашали друг друга оголиться, а эти спешат сверх оголиться во всех смыслах.
Оттолкнувшись от подобного, как ныряльщики от дна, мы с критиком глянем на пардальянство уже помягче. Мишель-то Зэвако был силен не только в сюжете. Он разил читательское сердце безбрежным героизмом, благородством. И чистотой — не то чтоб секс, нет намека и на эротику. Страсти, конечно, кипят. Но героини в платьях, застегнутых до подбородка, а герои, и утопая в бурных водах, не позволяют себе даже… разуться. А уж речи, которые ныне дозволены даже печатно, им и в мысли не смели проникнуть.
И вот мы с моим двойником-критиком еще раз открываем старую-престарую истину: роману нужен герой, герой и герой!
Увидев героя, читатель способен на широкие амнистии по отношению к писателю. Вплоть до того, что «не по хорошему мил, а помилу хорош».
Большинство, от консьержа до академика, — дистанция огромного размера! — с удовольствием притуляются к какому-либо пардальяну и наслаждаются полетом над бутафорскими безднами. И что интересно — под читательские амнистии подпадает не только вздор, так сказать, документальный, но и более серьезные погрешности писателя по части людской психологии, людских возможностей, никак не допустимые в настоящих, не пардальянских романах. Лишь бы лететь!
Само собой разумеется, что в наше время писать в стиле Зэвако столь же бессмысленно, как живописцу хотя бы копировать византийскую манеру. А искусство остается искусством.
В исторической повести В. А. З. нет героев. Нет, выражаясь более скромно, и действующих лиц. Нет и действия. Все неподвижно.
В. А. З. подражает Чапыгину. Эпигонство — вещь опасная, но не такая уж редкая. И когда в любой ветви искусства мастер-начинатель велик, а его последователи талантливы, то говорят об основателях школы и его учениках.
Чапыгин увлекался, увлекался восхищенно, лепкой могучих характеров. В. А. З. собирает слова, чтоб «показать» сознательно злобное угнетение народа «московскими князьями и боярами». По его замыслу, Москва оплетена густым политическим сыском, по политическим делам идут неустанные пытки. Налицо острейшая революционная ситуация как будто бы.
Нет. «Слова» — это еще не литература. И задаешься вопросом: а для кого это написано, для какого возраста? По облегченной психологии, по сведению человеческой математики к первым двум правилам арифметики — не для детей ли? Ибо, к сожалению, грубо «облегченная» психология иногда еще проскакивает в книгах, адресованных юному читателю. Но по густому пыточному и прочим запасам — для взрослых, которые, как видно, обязаны сделать выводы, что ли, из повествований об унылых, бессмысленных мучительствах?
Выше я говорил о подражании. Но почему бы и не подражать? Ведь обучение есть и подражание. Что плохого, коль я возьму нечто большое, яркое и попытаюсь пойти по пробитой дороге, чтоб добыть перышко из крыла Жар-птицы искусства? Ведь прослыть учеником такого-то даже лестно. Но В. З. не ученик Чапыгина, а эпигон-подражатель, без таланта и даже без крох эрудиции своего образца.
Здесь не место обсуждать Чапыгина. Но уж детали-то он знал, и большие, и малые. Чапыгин не объявил бы Кремль личной царской крепостью, а Романовых — князьями. Такие перечисления, как «князья, бояре, окольничьи и думные чины», у Чапыгина невозможны. Знал он и как работают в кузницах, что лошадей не куют, а подковывают, что кистень — не метательное оружие, и так далее, и до бесконечности. Согласен, Чапыгин — талантлив. Но для собирающегося писать на историческую тему доступно и при самой малой доле таланта добросовестно набраться всяких подробностей…
А не лучше ли обращаться к истории, даже к русской, как к процессу, как к развивающемуся процессу, то есть пользоваться методами исторического материализма? Кстати сказать, у Чапыгина есть этот процесс, не замечаемый поспешными читателями из-за полнокровной сочности письма…
С последней точки зрения, годы правления царя Алексея (показанные в повести В. З.) представляются значительными не только в части народных волнений, какие были и свидетельством, и частью процесса. Изображать массу московского люда дураками, которые злобно издеваются и улюлюкают при виде не по-русски одетых иноземцев, со стороны автора вовсе не умно, такое отношение москвичей даже не анахронизм. Так же не умна и не исторична ненависть самого автора к служилым иностранцам.
На татищевском обеде Петра Первого князь Долгорукий не зря говорит царю Петру, что все его дела были «при твоем отце начаты, да и после него несмысленные люди попортили…».
Разрушение народного хозяйства, большая убыль людей, тяжелые внешние неудачи, падение политико-морального состояния в результате правления Ивана IV завершились Смутным временем. И Русское государство уцелело лишь благодаря изнурительной мобилизации остатка внутренних сил.
Восстановление Русского государства сочеталось с тенденциями модернизации и европеизации, ясно видимыми не только при царе Алексее, но и при Михаиле, и продолжавшимися до совершеннолетия Петра Первого.
В известном смысле, слова князя Долгорукова, приведенные мной выше, слишком категоричны. Годы царя Алексея можно рассматривать как переходные, как время, когда сооружалась платформа, когда расчищалось место. К началу петровских реформ весьма многое было подготовлено и в народе, и в правящем классе служилых землевладельцев.
Таким образом, «упали с неба» не общие линии, направления, цели петровских реформ, а — черты его характера, свойства его личности, придавшие его «эпохе» столь особенный цвет.
Автору что-то, кажется, известно об указанной тенденции времени царя Алексея. Но пользуется он услышанным по-своему, упрощенно.
Пусть В. З. считает возможным трактовать экономику без знакомства с ней, пусть он пренебрегает общим фоном эпохи, пусть не замечает, что правительство царя Алексея, не имея организованного аппарата подавления, как в Европе, легкомысленно взялось за соляной налог, как позже, — за денежную реформу. Пусть. Но он, пользуясь старинным выражением, не знает, «какой рукой крестятся».
(Откуда же, например, «в середине зимы» на московских улицах берутся «грязные ямы»? И никто не видывал, чтоб зимнего улова замороженную рыбу возили в бочонках! Что же касается «ранних обеден», то они в старину, и не столь удаленную, начинались между пятью и шестью часами утра, то есть зимой проходили в темноте, не так, как у автора.)
Прошу поверить на слово, что разбор любой страницы повести по части нелепиц дает такой же улов, как черпак в рыбном садке…
Возвращаясь к тому, с чего начал, — к пардальянам, — я обязан воздать должное Мишелю Зэвако с его литературными соумышленниками. При явном ремесленничестве за свой кусок хлеба, Зэвако знал, «какой рукой крестятся». Его нелепицы были почти лепы, в нос не били, а если и били, то не слишком. Если же вообразить наивно-девственного читателя, принимавшего зэвакинские курбеты за истиннейшую истину, то что ж выносил он? Будь героем на каждом шагу, оборони слабого во имя чести, бей всяческих угнетателей… Не так уж плохо и для нашего дня. «Юманите», во всяком случае, не опасается подносить пардальянов французским рабочим. Была все ж в зэвакинской залихватности искра художника.