Конечно же, нет предела искусству и где совершенство? Конечно, повесть Д. С. могла бы быть лучше. Но повесть, как художественное произведение, состоялась. Автор дал живых людей и свое собственное изображение, он самобытен, в чем большое достоинство повести.
*
Многоопытный известный литератор рассказывал, как его однажды увлекла мысль плана будущей повести. На листе ватмана он с увлечением расставлял фигуры героев, плел линии связей, намечал эпизоды, конфликты, перемещения в пространстве и времени. Добрую неделю он чертил с увлечением, в запале. И вот все улеглось. Теперь пришла пора писать. Привычно разгоняя себя, писатель заставлял работать себя дни подряд, влегая в дело, как лошадь в хомут при подъеме. И не одолел. Скука оказалась сильнее.
Этот рассказ не выдуман, я мог бы назвать имя писателя, а о случившемся с ним напомнил роман Е. П.
Не знаю, конечно, был ли у Е. П. план, но роман его получился плановым. Все на месте. Автор вступает с описания природы, может быть страдающего красивостью, но, соглашаюсь, допустимого, которое он быстро сменяет контрастом вступления под кровли «таинственных институтов». По всем правилам автор ведет читателя по делам действующих лиц, заставляет их говорить (говорят много), творить полезнейшие дела, учиться. Завязав нынешний день, он вполне уместно прибегает к ретроспекциям. Все на месте, все по плану. Плану же подчинено и действие, в котором явнейшим образом преобладает добро, вполне материалистичное, а зло, вернее, малосильное злишко, может лишь на миг колебнуть героя и то лишь по преодолимой случайности.
Без какой-либо иронии я утверждаю, что автор очень и очень потрудился. Весьма тщательно, с обдуманными намерениями и зная, чего хочет, он терпеливо строил роман, оснащая его по принятым в теории словесности правилам. Извещенный о силе малой детали, автор уснащал ими свой текст, заботился изобразить характеры, дать им приметы.
И при всем этом роман скучен, скучен. И пуст. Я не верю, что такие ученые, о которых говорит автор, могут что-либо сотворить, могут вершить объявленные им дела. Они не люди — пустышки, мертвенно холодные, их судьбы не занимают, не привлекают, с такими людьми нельзя быть, ибо их, этих людей, нет.
Почему же все так? Ответ я нахожу в одном: автор — без языка и не понимает того. Он гонится за миражом, нанизывая слова, слова и слова, а речи нет как нет. Глухо, пусто. И думаешь о том, какая же это старая-престарая, избитая, замученная, истертая, но все ж труднопостижимая аксиома: Литература есть ЯЗЫК. Нет языка, нет и литературы.
*
Эта воспитующая повесть адресована и юношеству, и взрослым. Автор разоблачает влияние уголовного мира на подростков и борется с этим влиянием. Он навел меня на особенные размышления[33].
Век нынешний и век минувший… Дореволюционная детская и юношеская литература (начиная с букварей) самым естественным образом старалась воспитывать подрастающее поколение в качествах положительных, стараясь защитить сознание от дурного. Жанр был неограниченно широким, от книжек чисто нравоучительных, и, при всем старании авторов, скучноватых, до увлекательной героики. Отечественная и переводная литература одинаково, в меру способностей авторов, конечно, изображала победу добра над злом. Здесь я позволю себе указать кратко на то, что смыслом, содержанием конфликтов в старой литературе была борьба с самим собой, борьба за самоусовершенствование: не лги, будь честен, добр, храбр, защищай обиженного, помогай слабому и так далее и тому подобное. То есть внушались истины так называемые прописные, но обществу нужные. Даже грошовые выпуски в ярких обложках многосерийных похождений Ника Картера, Ната Пинкертона или какая-нибудь «Пещера Лейхтвейса» живописали победы добра. В многообразнейшей и направленной к поученью тематике не было лишь одного — борьбы с «уголовным миром». О существовании этого мира (но не о его соблазнах!) мы в возрасте лет десяти узнавали из «Отверженных» Гюго, книги очень популярной и без ограничений выдаваемой школьными и другими библиотеками, и из диккенсовского «Оливера Твиста».
Конечно же, уголовщина, состоящая из рецидивистов промышлявших воровством, существовала и тогда. Было достаточно четкое деление на воровские специальности, начиная с «ширмачей», которые только лазали по карманам, орудуя «грабкой», то есть развитым особой гимнастикой указательным и средним пальцами, и до «медведей»-взломщиков, специалистов по запорам и бронированным сейфам. Был у них и свой жаргон, они «ботали по фини» или «по фене». Этот «язык» пошел, может быть, от условного языка офеней, бродячих торговцев в разнос, популярных в XIX веке. Но коль тогдашних российских воров и можно было назвать «миром», то лишь весьма и весьма условно. Ибо это был какой-то темный уголок где-то в дальнем углу общественного подполья известный и по необходимости интересный лишь служащим уголовного розыска, которые зачастую узнавали автора «работы» по его «почерку». Кстати сказать, немногочисленные тогда кадры собственно угрозыска после революции безболезненно остались на прежней работе.
Но романтики не было, как не было и страха перед уголовниками. Помню, как на базаре на крик: «Держи вора!» — мчались со всех сторон добровольные преследователи; помню, как на этот же призыв приказчики выскакивали из лавок, бросая покупателей и товар на прилавке. В камерах тюрем профессиональные воры могли покомандовать только эпизодически, в каких-либо особых условиях, сложившихся случайно. Ни о каком их влиянии на детей, на подростков не было и речи. С особенным презрением и жестокостью к ворам относились русские рабочие, не говоря уже о многочисленных ремесленниках-кустарях, формировавших в городах преобладающую числом массу внутри былого мещанского сословия, и о беспощадности крестьянства.
Не мне и не здесь судить о том факте, что ныне у нас (да, насколько мне видно, и в других местах) действительно появилась опасность давления уголовщины на сознание, на мировоззрение. Во всяком случае, словечки из воровского жаргона вкрапались в общий словарь, а иногда целым их набором и «блатными» ухватками щеголяют подростки, молодые люди, по всей вероятности, не собирающиеся сделаться «ворами в законе», но уже эмансипировавшиеся от многих правил добропорядочного поведения: лгут, подличают, не слишком брезгуют тащить по мелочи на работе, и положиться на таких нельзя — обманут.
Конечно, я могу судить лишь обывательски, по отдельным наблюдениям, а «выборочная статистика» не всегда надежна. Однако нам известны и действия власти. Так, детские комнаты в милиции повсеместны, и дела им хватает. И законодательство последовательно ужесточается, что общеизвестно. Напомню о том, что до войны за кражу у частного лица полагалось до года тюремного заключения, а за «государственную» кражу — до двух лет. Ныне же даже несовершеннолетние за кражу у соседа, за хулиганство могут быть осуждены на несколько лет заключения. Они начинают свой срок в детколониях, а по достижении совершеннолетия продолжают в настоящей тюрьме.
Все это сбивчивое по необходимой краткости вступление мне понадобилось также и для того, чтобы дать себе самому отчет в том, почему мне повесть К. И. с ее необычной для жанра тематикой кажется заслуживающей пристального внимания. Подчеркиваю — мне, ибо сам автор, думаю, не нуждался в подобных рассуждениях. Он, мне кажется, насмотрелся неких отрицательных явлений в событиях нынешнего дня и о нем, текущем дне, печется. Судя по композиции повести и разработке сюжета, он может быть сторонним наблюдателем-литератором. А может быть, он сам, поработав с молодежью, взявшей крен не в ту сторону, ощутил в себе призвание писать. Но это не так уж важно. Взятая тема, по-моему, серьезная и нужная. Повесть читается с интересом, что, как известно, служит признаком литературной удачи. Вспомните известный вольтеровский афоризм и шутку, которой Н. Г. Чернышевский начал «Что делать?». На самом деле, полезная, но скучная книга столь же никчемна, как ружье без зарядов.