Стая лебедей, отдыхающая на весеннем пролете, подпускает к себе не ближе, чем на три сотни метров. На этом рубеже слышишь нестройные, неопределенные крики-сигналы тревоги и выражения недовольства, с которым сторожкие птицы снимаются с места стоянки. И еще я, как все мы, знал легенду о предсмертной лебединой песне.
Эти лебеди не кричали, не пели. Слышимое мной было больше похоже на беседу. Они разговаривали, а я старался вслушаться.
Да, они разговаривают, внушал я себе, и вслушивался, вслушивался. Постепенно мой слух, казалось мне, привыкал. Я начинал как будто бы замечать раздельность произносимого, как в незнакомом человеческом языке. Но иначе, конечно, совершенно иначе. Я осваивал не слова, а звуки, чтоб назвать их себе. Я следил — один звук гортанный, один нежный согласный и один мягкий гласный. Да, так, говорил я себе. И наконец, я уверился. Да, три звука, которые по-человечески могут быть названы: ге, эль, с мягким знаком, и — я. Гля, гля.
Для меня это стало ключом. И я понял — услышал, что богатство и разнообразие лебединой речи шло от музыки, от гаммы. Звуки, которые я принял как символы наших букв, произносились лебедями на разные ноты. Но ведь есть и человеческие языки, в которых значение слога зависит от высоты тона. Эта мысль помогла мне, не стало оговорок «казалось», «как будто бы». Лебеди разговаривали, напевая свои серебристо-звонкие слова. И слов у них было много.
Вероятно, я своим слабым человеческим слухом мог уловить не все. Может быть, в их речи были тона, которые оказывались и выше и ниже известных порогов нашего слуха. Тогда я не думал о таком. Я искал слово для названия лебединой речи и нашел его в старом русском языке: лебедь не говорит, он глаголет.
А потом начавшийся дневной ветер подернул озеро рябью, зашелестели камыши. Лебеди, разгоняясь по воде против ветра, поднялись на крыло. Собравшись наверху, они сделали круг над озером, случайным пристанищем, куда они, вероятно, никогда не вернутся, и повернули на юг в ясном воздухе осенней степи. Они были так велики, что уходили с обманчивой медленностью.
ПЕРЕМЕНЫ
Узкая просека в еловом темном лесу. Поперек — огромная паутина, чистая, крепкая, свежая. Только три-четыре хвоинки здесь и там прилипли к толстым прочным нитям.
Паука не видно. Затаился. Наверное, он очень большой. Наверное, он пробегал по своей сети и сам чувствовал, как она вздрагивает от его же движений, и это было приятно ему. И может быть, для развлеченья, он воображал, что кто-то уже попался.
Но нет никого, ничего.
И, спрятавшись, он прислушивается всем своим чутким телом. Он приготовил сеть и идет. Разрушат сеть — он быстро сделает новую, такую же, по себе.
Так же, как человек с его мыслями, надеждами, желаньями, из которых легко ткутся системы, и так же легко разрушаются, и так же восстанавливаются, ибо иначе человеку нельзя.
Тот лес вырубили. Давно вырубили. И выкорчевали пни, распахали землю.
И нет паука-отшельника. Во второй половине августа, в сухие дни, пустив воздушную паутинку, через пустые поля летят по ветру крохотные паучки. Откуда летят, куда, для чего?..
РОЩА
Галька поднималась от воды выпуклым подножием мыса и обрезалась у корней сосен. Там, а не у моря, лежала подлинная граница между сушей и водой. Обкатанные голыши обозначали ничейную полосу шириной шагов в пятьдесят, которой полностью завладевали волны зимних бурь, когда Черное море оправдывает свое имя.
Сосны особенные. Называют их реликтовыми, они описаны специалистами в терминах, немых для непосвященного. Для меня они отличались от других сосен так же явно, как лица и особенно выражения глаз людей разных национальностей. Четырнадцать веков тому назад византийский историк писал, что местные народы почитают здешнюю рощу священной, существующей от сотворения мира.
Выбеленная солнцем галька слепила глаза. Я издали заметил темное пятно на ровном, казалось, расстоянии между спокойной водой и такой же спокойной стеной сосен. Подойдя ближе, я увидел пучок длинных зеленых игл. Бессмысленно отломанная и так же бессмысленно брошенная сосновая веточка. Я нагнулся поднять ее, но она не далась. Что-то держало ее крепко, уверенно.
Я осторожно разобрал гальку и увидел корень, уходящий вглубь. Вершинка его с утолщением, из которого выходили точно такие же иглы, как на взрослых деревьях, уже преобразовывалась в ствол.
Сосновое семечко сумело найти почву где-то глубоко под галькой, проросло, утвердилось, набрало силу подняться к свету дня.
Сосны развиваются медленно. Это семечко начало жить тому назад года четыре, если не больше. Оно сотни раз отражало штурмы ледяной зимней воды, не отравилось солью. Безличной силе безличной стихии живое семя противопоставило себя как цельность, как личность.
Для меня виделось и еще нечто значительное. Я знал о безуспешной попытке разведения этой сосны. Спелые, посеянные по всем правилам семена не принимались в питомнике. Я нечаянно наткнулся на разгадку. Здешнее племя, отъединившись на мысу, пересоздало почву, пересоздало себя. Свои, теперь они могли жить только тут, на собственной земле, в которую они вложили нечто тонкое, неуловимое для химика — свою душу. Деревья не спешат, у них свое время и сроки. Продолжая древнюю традицию, они ведут наступление на галечную полосу, которую я, случайный, счел просто ничейной.
Древние, чтя рощу священной, своим внешним присутствием, дорогой, пашней, препятствовали соснам наступать в глубину мыса и отграничили рощу. Тех людей было немного, и они мешали деревьям невольно. На нетронутом месте сосны жили, умирали, возрождались свободно. Перекрестное оплодотворение внутри одного рода им не вредило, как людям. Их нерастраченную силу подтверждал найденный мной могучий потомок. Его одного было достаточно, чтоб отвергнуть мысль о вырождении.
Сегодня нас много, и чудо не в том, что одно сосновое семя сумело укрепиться и выжить на галечной полосе. Чудо нашего дня в том, что ничья бездельная рука до сих пор бездумно не убила его по случайному, праздному движенью.
Мы будем вытаптывать рощу, прорубим в ней дороги и зальем их асфальтом, построим дома, разрежем корни траншеями водопровода, канализации. Мы не стремимся к дурному. Мы, современное множество, не можем иначе. И у нас другие сроки, чем у деревьев.
ШАГ И ВРЕМЯ ПРИРОДЫ
Осенью этого года я охотился в Ваших краях[1]. Я искал лишь отдыха, но, живя средь людей, не закрывал глаз и ушей. В частности, в разное время и от разных людей выслушивал:
— Вы там все о птичках заботитесь, книжки пишете, по радио выступаете, учеников наставляете, а на деле что?
(Я не скрывал своей литераторской профессии, почему подобные выпады делались со злостью, с желанием уязвить.)
— Что же мы наделали? — отвечал я вопросом на вопрос.
— А то. Ваш Минсельхоз-то в этом году приказал весной выжигать озера.
Будучи давно знаком с Западной Сибирью, я знал, что крестьяне всегда считали камыш молокогонным кормом и умели им пользоваться. Однако за весенний поджог озера могли переломать руки-ноги, можно было попасть под суд.
А сейчас, весной, в апреле и мае, дико, варварски были выжжены озера в Варненском районе; в Тавдинском — Буташ; в Буринском — Мамынкуль и многие другие.
Я мог собрать лишь отрывочные сведения. На самом деле бедствие имело куда бо́льшие размеры.
Вернувшись в Москву, я взял в «Литгазете» корреспондентское поручение и начал поиски в Минсельхозе; хотел найти приказ и, для начала, поместить фельетон (он уже сложился в голове) о бюрократах-поджигателях. Мыслились и дальнейшие ходы.
Но — директивы не нашлось. В действительности было указание использовать камыш для силоса.
Советовался с товарищами-литераторами, болеющими душой за рыбу, лес, дичь, пишущими на такие темы. Разводят руками. Единственное утешение — говорят, будто бы близится решение о создании Комитета по охране естественных богатств страны.