«Я, могу сказать, — повествует он в фельетоне „Первая гимназия“, — гонялся за наукой по всей Москве.

Каких, каких путешествий я не предпринимал в поисках знаний!

Я ходил на Покровку, в четвертую гимназию, чтобы узнать правила, как склонять слово „domus“, ходил на Разгуляй, во вторую, чтоб узнать, что у Ганнибала при переходе через Альпы „остался всего один слон“.

И обогащал свой ум!

Я предпринимал даже путешествие в Замоскворечье, чтоб хоть там узнать: как же будет аорист от глагола „керранюми“? Там помещалась шестая гимназия.

И только на Пречистенку, в первую гимназию, я не зашел в своих поисках знания.

И о первой гимназии я вспоминаю с нежностью.

Какая это была чудная гимназия! Говорю про свое время.

Там учеников любили бесциркулярною любовью. Там не было ни больших чиновников в вицмундирах, ни маленьких чиновников в мундирчиках, застегнутых на девять пуговиц <…>

Так рисовалась мне первая гимназия.

И я любил гимназию, в которой никогда не учился»[76].

Такова была жажда «иметь хорошие воспоминания юности». Хотя, если верить Амфитеатрову, именно первая гимназия была «в действительности самой жестокой по классической муштровке своих питомцев»[77].

Но почему же его выгоняли поочередно из всех других московских гимназий, так что, сделав своего рода круг, он вернулся в четвертую? Неужто юный Влас был неким чудовищем с точки зрения тогдашней педагогики? Сам он более чем откровенно рассказывает о своих школьных злоключениях. Из четвертой гимназии его выгнали за «контры с греком», учителем греческого языка, травившим слабых учеников и добивавшимся всеобщего угодничества. В третьей Влас в своем «подпартном» журнале «Муха» опубликовал фельетон «Лекок, или Тайны арифметики», высмеивавший учителя, буквально помешанного на выявлении, кто у кого списал. И, естественно, был с позором изгнан. Во второй гимназии он «позволил себе» сострить — сказал учителю латыни, чеху, коверкавшему русский язык (тот предлагал переводить из Цезаря — «третий легион попал в килючий и вилючий куст»), что не умеет говорить по-чешски. Ну и заработал, естественно, четырехчасовую отсидку в карцере после занятий в течение нескольких дней. Три дня он выдержал. А на четвертый впал в отчаяние.

«Я поймал трех мух, вымазал им лапки чернилами и пустил по классу, изорвал „балловую книжку“, скатал шар из черного хлеба и запустил им в доску среди урока и, встретив в коридоре учителя немецкого языка, лаял на него собакой»[78]. Выгнали и из второй гимназии, правда из снисхождения к плохому здоровью матушки позволив оформить как уход по собственному желанию.

Одним словом, Влас был «трудным подростком». Дух противоречия, противостояния и высмеивания всяческой казенщины и штампа руководил им. А порядки в четвертой гимназии, куда он попал в самом начале, были суровые. Влас не был пансионером, т. е. не жил в пансионе при гимназии, а считался «приходящим». И тем не менее вместе с пансионерами он должен был уже в семь утра стоять на молитве в вычищенном мундирчике с надраенными пуговицами, затем идти в класс и там самостоятельно повторять уроки. Занятия с преподавателями начинались с девяти часов. В два часа пансионерам подавали обед, как правило, суп с мясом и гречневую кашу. «Приходящие» разворачивали принесенные из дому узелки с бутербродами. Шалости и даже «отставание в науках» влекли позорное наказание розгами. Провинившихся секли на виду у товарищей по средам и субботам. Можно понять, каково здесь было Власу с его нравом. Амфитеатров свидетельствует: «Мальчик он был бурно темпераментный, проказливый характер его и „громкое поведение при тихих успехах“ решительно не вмещались в „испанский сапог“ толстовского классического застенка»[79]. Здесь имеется в виду министр народного просвещения, большой поборник классического образования и враг всяческих вольностей Дмитрий Андреевич Толстой.

Когда в очередной гимназии Влас в сочинении на тему «Терпенье и труд все перетрут» «среди академических рассуждений» вставил: «Например, здоровье», разразился новый скандал. В результате он получил «нуль за сочинение», хотя нулей вообще не ставили, да еще отсидку в карцере и сниженный балл по поведению. Опять пришлось стоять с опущенной головой перед инспектором и слышать это на всю жизнь врезавшееся в память казенное обращение: «Дорошевич Власий, вы позволили себе неуместную и неприличную шутку…» (I, 97).

«„Дорошевич Власий“, „Иванов Павел“, „Смирнов Василий“…

Это до сих пор, при одном воспоминании, бьет меня по нервам.

Словно на суде!

И мне кажется, что нас не учили, а беспрерывно, из года в год, изо дня в день — судили, судили, судили…»[80]

Быть может, попадись на его гимназическом пути кто-либо из выдающихся педагогов, Константин Дмитриевич Ушинский, к примеру, или Василий Иванович Водовозов, они бы, скорее всего, отметили остроумие ученика, во всяком случае из «дерзкого» сочинения не делалась бы скандальная история. Увы, типичный гимназический учитель, оставшийся в памяти Дорошевича, это совсем иная фигура, более похожая на Артемия Филатовича Эразмова, героя одного из его школьных рассказов. «Одно из тех жестких, сухих и озлобленных лиц, по которому вы сразу узнаете или старого департаментского чиновника или педагога». Влачащий скудную жизнь Эразмов озлобился на ученика из состоятельной семьи, «чистенького, изящного, немножко франтоватого» Алексея Подгурского и довел его придирками, а затем провалом на экзамене до самоубийства. В конце рассказа он плачет на коленях перед могилой мальчика, плачет то ли о «чужой загубленной молодости», то ли о «собственной изломанной, исковерканной жизни, которая довела его до озлобления на ребенка» (I, 46–60).

Он покаялся, по крайней мере, перед самим собой, этот сухарь Эразмов. Но не будем тем не менее утверждать, что больше было других педагогов, калечивших душу, достоинство, жизнь своих учеников и не испытывавших при этом никаких угрызений совести. В российских гимназиях работало немало талантливых и даже выдающихся педагогов. Доброго слова Дорошевича заслужили, помимо А. Г. Кашкадамова, и преподаватель географии М. С. Мостовский, уроки которого «были одним из тех — увы! — очень немногих оазисов, где мы отдыхали после латинской мертвечины и пустыни греческих склонений, „богатых окончаниями и изобилующих исключениями“»[81], и учитель рисования и чистописания А. Р. Артемьев, он же известный актер Артём, «один из немногих», которые «учили и воспитывали» и о которых «сохранилась теплая память»[82].

В «школьных» фельетонах он нападает прежде всего на окостеневшую систему преподавания: «Средняя школа приучает нас с детства заниматься делом, которое нас не интересует, не захватывает, относиться к своему делу казенно, по-чиновничьи» (I, 82). Классические гимназии, в которых учился юный Влас, давали образование, в основу которого было положено изучение латинского и древнегреческого языков, т. е. вещей, по мнению фельетониста, абсолютно бесполезных. Принятый в 1864 году новый устав разделил гимназии на классические и реальные. Но право поступления в университеты давало только окончание классической гимназии, где зубрежка древних языков была обязательной. И это обрекало поколения российских школьников мучиться над вопросом: «Для чего нужно знать, что глагол „керранюми“ древние греки употребляли только тогда, когда смешивали вино?» В памяти Дорошевича сохранился только один случай, когда действительно пригодились «исключения из третьего склонения». Это когда собравшиеся на именинах молодые люди, за неимением музыки, танцевали кадриль под мотив «Пропадай моя телега», используя всем врезавшийся в память «латинский набор»:

вернуться

76

Дорошевич В. М. На смех. С. 108–109.

вернуться

77

Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. T.1. С.151.

вернуться

78

Дорошевич В. М. На смех. С.117.

вернуться

79

Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.1. С.151.

вернуться

80

Дорошевич В. М. На смех. С.116.

вернуться

81

Русское слово, 1903, № 179.

вернуться

82

Театральная критика Власа Дорошевича. Сост., вступ. статья и комм. С. В. Букчина. Минск, 2004. С.50.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: