— Хорошо. Поезжайте туда для ликвидации политбандитизма. И его главаря Исраилова.
Они вышли из кабинета один за другим — нарком и его заместитель. Долго молча шли рядом, неотвратимо разделенные Верховным, и Берия, скосив глаза и отметив, что не уступает ему низкорослый Серов в размеренной генеральской поступи, заметил как бы между прочим:
— Широко шагаешь, Серов. Смотри штаны не порви.
На что ответил заместитель сухо и бесстрастно:
— У вас будут распоряжения перед моим отъездом, товарищ нарком?
— У меня одно распоряжение: не путайся у Кобулова под ногами, не мешай ему работать в Чечне.
— Тогда у меня просьба к вам, — глянул Серов снизу вверх, исподлобья.
— Ну?
— Посоветуйте то же самое Кобулову. — Заместитель резко отвернул в сторону — к выходу.
Его судьбу, его особое положение в аппарате НКВД, а затем и в верхах определил случай. Так считал Серов. Но привыкнуть к этому не мог до сих пор.
Несколько лет назад он сидел в кабинете начальника Московского главного управления милиции, тянул свои обязанности, смурной, квелый. Точила душу ржа зависти к старшему — Кобулову Богдану. Дружок сидел наркомом внутренних дел в Киеве. Серов же оставался подконвойным, под тяжким едучим надзором Лаврентия Павловича. Надзор этот недобро густел, обжигал недоверием все нетерпимее.
Вороном был Серов, как и все они, ходившие под папой, летал в стае, клевал падаль. Случалось, по долгу службы кровянил клюв. Только мастью не вышел — белым был вороном. Черные — Кобулов, Круглов, Меркулов — клевали с азартом, неистово, взахлеб. Он же — через силу, со рвотными позывами, тихо стервенея в отвращении и протестах против костоломной практики допросов, идиотской подгонки дубового компромата.
Такого Папа не прощал. Печенкой чуял Серов брезгливость шефа к себе. Чем заканчивается это — знал. В их системе все было отлажено. Начал уже готовиться к завершению своей карьеры, но вдруг был вызван к Сталину.
Прохаживаясь вдоль окна, генсек исподлобья глянул на застывшего у стола Серова. Спросил негромко, въедливо:
— Говорят, не любит вас нарком Берия. За что не любит?
— Не могу знать, товарищ Сталин, — стиснул разом вспотевшие ладони Серов.
— Я подскажу. Нарком Берия думает, в его стаде паршивая овца завелась. Как считаете, что надо делать пастуху в таком случае?
Серов молчал, судорожно подыскивая ответ. Его не было.
— Что скажете, если мы направим нелюбимого Серова наркомом на Украину? — внезапно остановился, в упор глянул Сталин.
Серов, затаив дыхание, ошеломленно постигал немыслимый зигзаг в собственной судьбе. В кабинете повисла недоговоренность.
— Нашему уважаемому Хрущеву, которого мы посылаем на Украину, иногда вожжа под хвост попадает. Нужно вожжи крепко держать тому, кто поедет наркомом. Там Кобулов сидит… Но Украина — не камера для кобуловских допросов. Там, кроме свинцовой ж…ы, голова и славянский дух нужны. — Сталин протянул руку: — Желаю удачи. Раз в квартал составляйте для меня политический обзор изнутри.
Эта обязанность — составлять политический обзор изнутри — осталась за Серовым и после Украины, когда Сталин возвратил его в аппарат НКВД.
Серова припекало от ожогов с двух сторон: с одной — истекающая бессилием ненависть обойденного Кобулова и Папы, с другой — грозный, переменчивый самум сталинской защиты и покровительства, надувающий паруса его карьеры. Свирепо и туго надувал, по ночам иногда казалось, что вот-вот не выдержат паруса, лопнут.
Глава 4
Вторая ночь засады, как и первая, утекла впустую. Исраилов так и не появился в ущелье со своим штабом. Донесение источника — бандпособника, которого Ушахов завербовал за месяц до этого, оказалось пустышкой. То ли источник работал и вашим и нашим, то ли Исраилов выбросил очередной финт — внезапно изменил маршрут, как это делал уже не раз. Надо разбираться. Но это потом. А сейчас — отпустить опергруппу по домам и проиграть с замом Колесниковым один вариант.
Отпустив отчаянно зевающих скорохватов в аул, Ушахов пошел вдоль реки размяться, отогнать сон. Кобыла Ласточка, коротко и призывно заржав, двинулась вслед за хозяином, мерно поматывая торбой с овсом, надетой на морду. Колесников остался лежать подле потухшего костра, негромко уютно всхрапывал, завернувшись в бурку. Бурка смутно чернела сквозь туманную перину, плотно укутавшую дно ущелья перед самым утром.
Туман стлался метровым слоем над рекой, валунами, и идти в нем было непросто и непривычно — не видно, куда наступаешь.
Колесников проснулся от холода. Открыв глаза, приподнялся и не увидел себя: тело по самые плечи было укутано плотной розоватой пеленой. Сквозь нее едва темнела горка углей от прогоревшего костра. Черный ворс бурки усеяло серебристым бисером влаги. Где-то вблизи шумела, вызванивала невидимая река. На ее берегу, утонув по брюхо в тумане, стояла лошадь Колесникова с овсяной торбой на морде. Колесников разогнул скрюченное тело, осмотрелся. Подсвеченный солнцем туман клубился по дну ущелья молочно-мутным потоком. Из него там и сям выпирали корневища, макушки крупных валунов.
Ни Ушахова, ни опергруппы не было. Подрагивая от озноба, накинув на плечи бурку, Колесников пошел наугад вдоль каменной стены.
Он увидел Ушахова рядом с его кобылой у скального выступа. Ущелье делало здесь крутой поворот. Начальник стоял, запрокинув голову, и острый кадык его нежно-розово светился на солнце. Ушахов что-то высматривал. Услышав Колесникова, обернулся, поманил пальцем.
— Опять ночь коту под хвост? — зевнув, лениво осведомился старший лейтенант. Из вопроса явно выпирало холодновато-ехидное: «Ну и сколько будешь нас мордовать попусту, старпер?»
Ушахов не ответил. Достал лист исписанной бумаги, не глядя сунул Колесникову. Сумрачно велел:
— Вникни.
Расползающиеся вкривь и вкось каракули гласили: «Началник Ушахов памаги нам. Пирсидатель Абасов ест вор-жулик сапсем калхоз бисовисна грабит. Тибя много просили штоб ты его забирал турма. Наш тирипение кончался, валла-билла,[1] будим убивать. Писал тибе это писмо старики Хистир-Юрт».
— Ясно, — сказал Колесников. — Тот самый Абасов?
— Тот.
— Мы же на него трижды в райком докладные подавали. Кадровый ворюга, две судимости. О чем Руматов думает?
— Руматов, само собой, думает, а кого на это место? Лучшие кадры на фронте.
— Ну так что? Если лучшие на фронте, значит, бандюг с ворюгами,…
— Это ты меня уламываешь? — не дослушав, удивился Ушахов. — Меня не надо, Саня. Ты лучше Руматова уломай. — Рванул, затягивая подпругу на Ласточке, взвился в седло.
— Так что будем делать? — осторожно спросил Колесников.
Ушахов не ответил, тронул лошадь. Когда дошли до костра, возле которого ждала лошадь Колесникова, Ушахов обернулся, наконец сказал непонятно и страшновато:
— А ничего. Приедем — спать будем.
Тронул коня к выходу из ущелья. Ехал, думал: «В самый раз на меня отсексотить наркому: Ушахов не принял мер по письму. Саня — пацан шустрый, на мое место давно метит. Давай, Саня, кидай цидулю Гачиеву. Покажись в натуре, голеньким, спихни старика на фронт. Поработай, помоги начальника в настоящее дело сплавить».
Вечером на совещании в Генеральном штабе Шапошников доложил о плане летней кампании: активная оборона на всех фронтах, перемалывание сил вермахта и переход в контрнаступление на отдельных участках фронта.
Вслушиваясь в крепнувший поток аргументов, что развивали принятое им решение, Верховный никак не мог отделаться от ощущения сидевшей внутри занозы. Письмо Исраилова, его чудовищно язвительный тон («Ай, Моська! знать она сильна…»), безудержное хамство, сквозившее в каждой строке, попирали сам символ сталинского имени, магию его.
С безобразно испорченным настроением около часу пополуночи Сталин неожиданно прервал совещание, никак не объяснив этого. Генштабисты расходились, оставляя после себя мертвящую опасливую тишину.
1
Клянусь (чеч.).