Уманский все сказал. Сел.

Поднял руку, прося слова, Илларион Генрихович Лисняк, заместитель начальника СУ-17, заместитель Бахметьева.

Прежде чем дать ему слово, Хазаров мельком глянул на Геца. Лев Борисович сидел бледный, болезненный, длинные худые руки его безвольно лежали на столе.

— Пожалуйста, Илларион Генрихович, ваше слово, — сказал Хазаров.

Высокий, худой, с мохнатой растрепанной шевелюрой, Лисняк начал тихо, совсем тихо — так, что даже стенографистка вынуждена была со своего места сказать ему:

— Чуть-чуть погромче, пожалуйста, будьте любезны…

— Я, товарищи… — говорил Лисняк, — я являюсь заместителем Михаила Спиридоновича Бахметьева… Я, конечно, готов… Готов разделить всю вину, взять свою долю вины… На себя… Но вот насчет Галины Аркадьевны Нечаевой… я скажу, что… неправильно все это вы говорите, Уманский… Конечно, она да… молода еще слишком… опыта такого конечно же… нет… но…

Пришло время поразиться Бахметьеву. Чего-чего, но уж такого Михаил Спиридонович не ожидал. Лисняк был его второй правой рукой, по линии производственной, после Барнгольца, который вел финансово-отчетную, и вообще Лисняк был деятельный, весьма практичный и деловой инженер, а тут вдруг такой вялый тон… и неслыханная дерзость! Он не мог не видеть-по выражению лица Михаила Спиридоновича, как тот относится к выступлению Уманского, так какого же черта…

Но напрасны были его опасения.

Для самого Лисняка тоже было неслыханно дерзким и неожиданным его собственное выступление — словно робкая, целомудренная, неуверенно расправляющая свои еще влажные и сморщенные, младенческие крылышки душа вдруг проглянула на миг из его деловой, практичной натуры… Но проглянула она так робко, так неуверенно, а аудитория еще была под таким впечатлением от выступления Богоявленского и раскаяния хорошего парня Бахметьева, что нечего ей было делать здесь, на этом собрании.

Да и что, собственно, произошло? Уманский упрекал главного инженера за неопытность, за недостаточную техническую подготовленность — разве не могут быть вообще справедливыми такие упреки? Какие основания есть не верить Уманскому? Ведь он изложил все так логично, так кратко и так уверенно. Ясно, что так оно и есть. Тем более ясно в свете предыдущих выступлений Нестеренко, Богоявленского и Бахметьева…

Так чего же хочет этот косноязычный растрепанный человек? Не так легко и расслышать-то, что он там говорит, садился бы уж скорее…

Когда Лисняк только начал, когда из первых отрывочных фраз ясно стало, что он, без сомнения, выступает в защиту Нечаевой, Гец почувствовал мгновенную острую симпатию к Лисняку. Он оживился, воспрянул духом, он уже голову поднял и с интересом осматривал сидящих за столом — что думают они, согласны ли с Лисняком? Но то, что он увидел, поразило его. Сыпчук едва ли не зевал, Петя, скучая, смотрел в окно, Иван Николаевич Мазаев в явном нетерпении постукивал пальцами по столу, Нестеренко полуприкрыл глаза и, казалось, чуть ли не спал, Хазаров чертил что-то карандашом на бумажке. Только два лица, пожалуй, не были равнодушны — лица Бахметьева и Старицына. На немудреном лице Бахметьева отпечаталось удивление. И только. Старицын, злясь, кусал губы, но видно было, что его больше раздражает, чем умиляет косноязычное выступление Лисняка.

И что-то надломилось в Геце.

Как-то вдруг очень четко почувствовал он, что слишком уж безразлично сидящим здесь все, что сейчас происходит. Слишком им все равно. И тот потенциал неприятия, которым он жил последние дни, вдруг исчез в нем, испарился, и разуверился в этот миг Лев Борисович даже во всемогущем законе человеческой психики.

Кончил говорить Лисняк. Сел.

Оглянулся Хазаров и понял, что все, что им одержана полная и окончательная победа. И даже во вторичном выступлении Богоявленского надобности не было.

С этого момента собрание продолжалось при почти полном единогласии присутствующих. Выступил парторг СУ-17 Раскатов, признал все ошибки, признал критику справедливой, сказал, что большая доля вины лежит и на нем, как возглавляющем партийную организацию СУ. Выступил, резюмируя, и сам Хазаров. Он заявил, что результат работы комиссии был для него весьма неожиданным, но тем не менее приходится считаться с существующим положением вещей, с фактами. Для того чтобы не допустить впредь таких нарушений и улучшить работу СУ-17, а также учитывая чистосердечное признание и раскаяние Бахметьева, Пантелеймон Севастьянович предложил прибегнуть к серьезной мере партийного взыскания по адресу начальника СУ-17. А именно: строгий выговор с занесением в личную карточку. Попросил слова Богоявленский и сказал, что «с занесением в личную карточку» — это, пожалуй, слишком, лучше просто выговор с порицанием нескромности товарища Бахметьева. Надо ведь учесть прошлые заслуги Михаила Спиридоновича, Хазаров сказал, что это все же слишком слабая мера — просто выговор, нужно, пожалуй, строгий, но, впрочем, все зависит от того, как постановит бюро. Сам он лично предлагает все-таки строгий выговор. Большинству уже надоело сидеть, хотелось скорее выйти на свежий воздух, тем более что погода за окнами стояла великолепная, и спорить никто не стал. Так и порешили: строгий выговор. Как производственная мера Мазаевым было предложено «усилить техническое руководство СУ».

— То, что мы с вами здесь решаем, — это пока неофициально, не окончательно, — разъяснил Хазаров. — Окончательным должно быть решение всего состава бюро. Но все же мне хотелось бы выявить мнение товарищей, тем более что здесь я вижу всех членов комиссии, а на бюро с материалами выступит лишь товарищ Нестеренко. Итак, я хотел бы попросить вас проголосовать относительно решения, к которому мы, кажется, пришли. Голосуют все, кроме товарищей Бахметьева и Лисняка.

И вот тогда вдруг встал со своего места Нефедов, до этого момента молчаливо сидевший между Нестеренко и Раскатовым, и сказал:

— Пантелеймон Севастьянович, я прошу слова.

ГЛАВА XIX

Придя в субботу домой после звонка Хазарову, понимающий, что дважды предал уже не только себя самого, но и своих товарищей, стыдящийся смотреть на домашних, хотя они ничего и не знали, лег Нефедов в постель в девять часов, сказавши, что очень устал за день и что неможется ему что-то, — и желудок опять болит, и давление поднялось, к перемене погоды. Лег он, попросил Клаву, свою жену, не хлопотать, не суетиться понапрасну, потому что покой лишь ему нужен — и все пройдет, закрыл глаза, сделав вид, что спит (стал уже с закрытыми глазами и совсем похож на мертвую крысу — устал за день, набегался, осунулось его и так вытянутое вперед личико), но никак уснуть не мог. А может, и ко всему прочему простудился, — насморк и раньше был, а при такой-то беспокойной работе долго ли настоящую простуду схватить.

Лежал Нефедов с закрытыми глазами, слышал, как потихонечку ходит жена и ребятишки стараются шахматами не сильно стучать и говорят меж собой вполголоса, и казалось ему, что он умирает, а они вот не заметили, так и продолжают в шахматы играть. И до слез жалко себя стало. Кому он нужен, несчастный, маленький, больной, жалкий неудачник, который и за себя-то вот не может никак постоять? То, что он совершил сегодняшним вечером, когда позвонил Хазарову, — предел падения, дальше некуда, и женщина, которая отдается по расчету, все-таки благородней, потому что она продает только себя, не предавая тем самым других людей. Хазаров фактически теперь может делать, что хочет, и скажи он Нефедову, что нужно ему ботинки почистить, Нефедов почистит, потому что то, что он сделал сегодня, гораздо хуже и унизительнее.

Ночью Нефедова опять мучили какие-то сны, а в воскресенье, когда чуть ли не насильно сунула ему Клава градусник, была у него высокая температура. Он взял бюллетень. Однако к вечеру в воскресенье температура спала. С утра в понедельник почувствовал себя Нефедов лучше. Позвонив секретарше Хазарова и сказав, что болен, на бюллетене, он надумал съездить в управление.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: