он. Колледж рано или поздно учит каждого охранника получать удовольствие от избиений и наслаждаться своей властью. А что на это скажут на свободе? Да ничего. «Они получают то, что заслужили».
Если Райнхолд когда-то и пытался верить в Бога, то теперь он знал точно: за решеткой Бога не существовало. Наверное, он обходил стороной это про>клятое место, если он вообще существовал где-нибудь, этот Бог. По воскресениям к ним приходил священник – неопределенного возраста, сутулый и никогда никому не глядящий в глаза человечек. Он почти не разговаривал с заключенными – только ронял, словно камушки, горделиво-надменные заученные намертво фразы, и Рен обычно начинал неуловимо дремать от его голоса. «Доктрины Библии святы, – неторопливо вещал этот голос. – Заповеди ее обязательны, суждения неизменны и все сказанное в ней – истина...»
...ладно бы только трах, все-таки сам по себе он не так страшен и с каждым разом немного менее болезнен, думалось Райнхолду теперь. Да, это больно, да – унизительно, и потом несколько дней кровь течет по ногам, и приходится подкладывать туалетную бумагу в трусы, чтобы не сделаться предметом похотливых тюремных шуточек. Но потом кровь останавливается, и боль проходит, потому что это всего лишь боль тела, а этим животным не нужно больше ничего, кроме теплого живого тела. Они хищники, но они животные, они оставят душу на свободе, потому что им не нужна твоя душа.
Но Джеймс Локквуд не был животным. И это было страшнее всего. Он был человеком, был этаким гурманом, который не съест кусок мяса, не разрезав его сперва на мелкие кусочки. Он знал человеческую, не звериную жестокость.
Изощренную жестокость. Этот чокнутый извращенец ведь получал удовольствие не просто от траха. Его заводило даже не само насилие и все эти гребаные плетки с наручниками. Он наслаждался, он терял над собой контроль, наблюдая, как долгая непрекращающаяся боль ломает что-то глубоко внутри, медленно разрывая на части личность, словно внутренности казненного, посаженного на кол. Высасывает из тела душу по капельке, оставляя вместо человека нелепую и жалкую куклу, – вроде резиновых манекенов из секс-шопа, – куклу, не смеющую поднять взгляд на своего мучителя.
Рен пытался сопротивляться. Не просить пощады. Не испытывать страха. Не кричать.
А Локквуду нравилось, когда он пытался не кричать. Из этого не было выхода.
Это только церковники треплются, что выход есть всегда. Всех простить, всех полюбить и так далее. Да и кто поручится, что вся эта история про Иисуса – не бредовая сказка. Может, на самом деле он корчился на своем кресте и сыпал проклятиями, и звал смерть, грязную, воняющую потом и затхлой грязью, и смерть опускалась на него роями гнусных слепней, который пили и отравляли его кровь до тех пор, пока он не впадал в беспамятство и не мог уже больше кричать. А они все смотрели на него, и лица их расплывались в мерзких голодных усмешках – голодных до похоти и до чужого позора, и до чужого страдания. И не мог он, Иисус, тогда даже думать о чем-то там светлом или божественном. Тем более – о любви...
...сдать поднос, выстроиться в колонну, разойтись по камерам. Иногда это так тоскливо – знать о чем-то наперед.
Но иногда наша судьба догадывается об этом и подбрасывает неожиданные сюрпризы.
#
...и зачем ему вздумалось отлучиться в уборную именно тогда, во время ужина? Не иначе, злой рок. Этот коридорчик был, пожалуй, единственным местом в столовой, около которого не догадались поставить лишнего охранника.
Когда Райнхолд вышел, они уже ждали его. Он сразу понял, что ждут именно его – по злорадным взглядам и сдавленным смешкам. Не смешки – гудение навозных мух над трупами, вот что это было такое.
Три лица – три вспышки в памяти, комок тошноты в горле, тяжелый запах пара и хлесткие болезненные струи горячей воды. Мучительно-сладкие гримасы, корежащие лица, сдавленные стоны и четкие, размеренные движения потных ладоней – вверх-вниз, вверх-вниз по наливающимся кровью членам.
Полузадушенные, почти детские крики и кровь, пузырящаяся в мутной воде на серых кафельных плитках душевой.
Отсутствие всякой мысли во взглядах, огромные волосатые руки.
Американские обезьяны, не отрываясь, смотрели на него: кудрявый темноволосый Рэдрик Джексон и пара его бывших сокамерников, всегда державшихся друг друга – зеленоглазый соломенноволосый Стивен Андерсон и здоровенный, неведомо как прибившийся к этой белой парочке ниггер Мартин Рассел, больше известный за решеткой как Громила Марти.
По правде сказать, Райнхолд успел уже почти забыть о той сцене в душевой. Вернее, он помнил, но воспоминание то стерлось и поблекло в карих морозных
омутах с запахом крови, в которых он захлебывался каждую ночь. Но только он увидел эти лица вновь – и порыв неожиданно ярких воспоминаний скрутил что-то под ложечкой, словно рвотный миазм.
Пустые голодные глаза. Такие, наверное, бывают у гиен, которые заметили на обочине окровавленное человеческое тело.
«Неисправимые».
Мистер гребаный немец изволил покушать и поссать? – начал Рэдрик, гнусно ухмыляясь. Издевка зазвучала струной. Басовой. – Сейчас, наверное, уйдет, не дождавшись остальных...
Работай хорошо, сука... работай... будешь хорошей давалкой.....
...побежит сообщать начальству, кто, что и кому сказал за сегодня, – продолжил Стив.
Хватит нести всякую херню, дайте пройти, а? – Райнхолд подпустил в свой голос ледяного презрения, чтобы они не заметили его страх. В ушах звенели слова Рэдрика «я до тебя еще доберусь», и стены тупичка, где он стоял, будто бы начали потихоньку сдвигаться.
Еще чуть-чуть – и раздавят совсем.
Ах да, как же я мог забыть, этот долбаный дерьмоед ведь торопится к Локквуду... – ухмыльнулся Мартин.
Уловка Райнхолда не сработала. Его противники уже слишком раззадорили друг друга, и теперь он виделся им всего лишь бессловесной, беспомощной жертвой. И американские обезьяны сгорали от нетерпения преподать этой жертве хороший урок и научить ее уважать сильных – все эти рассуждения ясно читались в их подернутых пленкой злобы глазах.
Конечно, к папочке Локквуду... какие места ты ему подставляешь, когда он тебя трахает, а, соска? Может быть, расскажешь? Или даже продемонстрируешь? – промурлыкал Рэдрик, и его красные мясистые губы растянулись в подобии улыбки. И в этот момент Мартин сильно толкнул Райнхолда в грудь, так что тот чуть не полетел на пол. Рен взревел от ярости, перемешанной с необыкновенно остро ощутившимся унижением, и резко вывернул ему руку, швырнув через себя. Измученное тело заскулило от боли, но правда обожгла подпаленным порохом, и взрыв не заставил себя ждать.
...Стива – по шее и за шиворот, мордой о подставленное колено, а потом тем же коленом по яйцам, чтоб разогнуться не мог, и сразу же по затылку – замком из плотно сомкнутых пальцев. Изо всех сил пихнуть его в заходящего сбоку Рэда. Пускай-ка равновесие потеряет. Черт, только бы вырваться сейчас из этого долбаного коридора, там же добрая половина охраны уже разошлась по блокам, но, может быть, на кухне услышат крики. Нет, кричать нельзя, дыхание дорого.
Страшный удар обрушивается под ребра сзади, и Райнхолд, уже падая, успевает подумать: Марти. Громила был сзади. Очухался. Падать ни в коем случае нельзя,
упасть это смерть, но его уже хватают за волосы и с силой прикладывают лицом об пол.
Трое против одного. Обезьян просто было слишком много. Их было бы много даже для простой уличной драки, а эти еще и были очень сильны, над ними ведь никто не издевался по ночам. Стив и Мартин держали его за руки, пока Рэдрик бил в живот. Потом Раена повалили на пол и стали бить ногами, а он уже не имел сил сопротивляться. Только сворачивался в клубок, изо всех сил стараясь закрыть руками голову. Их смрадное дыхание и ругань слились воедино, и Райнхолд перестал понимать язык. Он чудился себе деревом, не могущим противиться лесному пожару. Огненные пики ударов втыкались в глаза и под ребра, жалили, рвали на куски – копья смерти раскаленные, скользкие... убьют же... убьют... черт...