Черт...
Потом он приоткрыл глаза, и они встретились с прозрачными, почти бесцветными глазами Рэдрика, в которых все еще колыхалась неудовлетворенная похоть.
Толстые красные губы шевельнулись, как какие-то крабьи клешни:
– Твое счастье, птенчик, что здесь так людно, и я не могу отыметь тебя сразу. Но погоди, сейчас ты попадешь в долбаный госпиталь, и там я из тебя сделаю хорошую, послушную девочку...
Кажется, он произносил еще какие-то слова, а остальные смеялись, и лица их превращались постепенно в морды тварей, похожих на обезьян и на гиен одновременно, – но Райнхолд уже ничего не слышал. Пространство вокруг него внезапно заполнилось низким, рвущим барабанные перепонки гулом, этот гул серой густой тенью разлился в воздухе и опустился на него лишающим чувств свинцовым туманом.
#
Какие-то тонкие голоса зазвенели над ним, где-то высоко-высоко, запели, как победные трубы, постепенно опускаясь все ниже.
А это еще кто?
Погоди-ка, так это же Тальбах... ну да, он самый, – Райнхолда грубо перевернули с живота на спину. Он застонал, пытаясь открыть слезящиеся глаза, но не сумел различить ничего, кроме двух расплывчатых пятен лиц на фоне ослепительно-яркого белого света.
Фак... кто же это с ним сделал...
Вот уж не знаю... с дружками небось что-то не поделил. Вот животные, рвут друг друга, хуже чем в зоопарке. Ненавижу их всех... Давай, помоги мне дотащить его до камеры. По-моему, он был в пятьдесят восьмой «эн»...
Тальбах, говоришь? Нет, этот из одиночного блока, я помню, начальник охраны велел пока не переводить...
Нью-Йорк научил его всему. Американские обезьяны не услышали от него ни единого крика. Но вот принимать боль, не имея возможности на нее ответить – этому Райнхолд научиться так и не успел.
#
...Однажды, еще в сентябре, в южный блок «А» – блок одиночек, где находилась камера Раена, – подселили несколько новичков. Один из них, видимо, попал за решетку впервые – до отбоя он еще вел себя смирно, но когда в камерах выключили свет, Раен услышал, как из одной из камер раздается долгий, почти звериный стон-вой, сменившийся нечленораздельными выкриками:
Выпустите меня, козлы! Я невиновен, слышите, я не хочу! Выпустите!!
Райнхолд знал, что такие вещи случаются – достаточно редко, но все же не настолько редко, чтобы после нескольких недель заключения не начать воспринимать их как нечто само собой разумеющееся. Человек попадает за решетку, и разум его сперва отказывается верить в то, что он теперь никто, игрушка в чужих руках – нервы не выдерживают и происходит срыв.
Из соседних камер раздалась злобная брань десятков усталых людей, и кто-то из них крикнул подбежавшему матерящемуся охраннику:
Успокойте буйного, сэр...
В ту ночь Раен в полной мере испытал на себе то, что охрана обычно называла
«газовой терапией». В блоке выключили вентиляцию, под дверь коридора подоткнули тряпки и камеру новичка облили едкой смесью концентрированного слезоточивого газа. Весь блок наполнился тошнотворной ядовитой взвесью, которая выворачивала наизнанку легкие при дыхании. Аэрозоль оседал на коже и разъедал глаза, слезы заливали пылающее лицо, в носу жгло, Раен задыхался и захлебывался собственной слюной и рвотными массами, а наутро язык его словно бы распух и заполнил собой рот – так сильно хотелось пить. Ему страшно было представить, что творилось с несчастным новичком, на которого пришелся главный удар этой не щадящей никого силы.
Газ здесь использовали нередко. У каждого охранника имелся в распоряжении большой баллон со слезоточкой или с перечным аэрозолем – на воле девушки используют почти такие же, только маленькие, для самообороны. Аэрозоль предназначался как крайняя мера для борьбы с беспорядками за решеткой в тех случаях, когда возникала угроза жизни кого-то из офицеров, но охрана охотно использовала его и без крайней необходимости. Иногда заключенного раздевали и швыряли в дыру, и только потом пускали через прорезь в двери камеры отравляющий газ. Охранники старались целиться в лицо или на гениталии, c которых потом слезала кожа, а по всему телу оставались мокнущие кровавые раны химических ожогов. В тюремных отчетах после этого, вероятно, писалось
что-нибудь вроде «за перебранку с персоналом охраной было использовано три контролируемых порции аэрозоля по одной секунде».
...а сколького ты еще не знаешь, Райнхолд? Сколько тебе еще предстоит увидеть и попробовать на себе?
Не думать, не думать, недуматьнедуматьнедумать...
#
Дверь за ним захлопнулась, как показалось Райнхолду, с адским грохотом. Хотя на самом деле это было, конечно же, не так: просто до предела напряженные нервы обостряли чувства и делали их такими же болезненными, как кровоподтеки на теле. Но все они тонули в каком-то странном безразличии, и Раену сложно было бы сказать, от страха ли происходит это безразличие, или от ощущения, что ничего уже никогда больше не изменится.
Человек – как полая чаша. Когда чаша наполняется болью до краев, она может опрокинуться и разбиться.
...но все же что-то мучительно сжималось в его животе при мысли о том, что весь этот ужас повторится и сегодня.
Он не выдержит. Сегодня он больше не выдержит. Это будет слишком... слишком страшно. Он не выдержит, и Свену никто больше не сможет помочь.
Несколько минут назад Райнхолд лежал на койке в своей камере, не пытаясь даже думать о чем-то. Голова его раскалывалась, как при сильной мигрени, но он знал, что это не мигрень. Внутренности превратились в одну сплошную боль, к горлу время от времени подкатывала дурнота, неумолимая, как при приступе морской болезни. По временам он впадал в состояние мутной, качающейся полудремы, и тогда ему представлялся ночной тюремный госпиталь: огромная полупустая палата-камера с зарешеченными окнами, стены которой покрыты облупившейся бледно-желтой краской, обшарпанные металлические кровати, выстроенные в четыре неровных ряда. Беспокойный луч ночного прожектора, проникающий из окна, время от времени прошивает спертый воздух палаты, слепо шарит по стенам и не дает уснуть.
Он, Райнхолд, будет лежать на одной из коек, когда в палату зайдут заключенные, назначенные на эту ночь дежурными санитарами. Уж наверное Рэдрик найдет, кому сунуть лишнюю зеленую бумажку, чтобы именно его продержали пару дней на этой должности. Райнхолд будет сопротивляться, но не сможет, потому что избитое тело его откажется подчиняться разуму. Ему зажмут рот или уткнут лицом в подушку – а может быть, и нет: охрана, дежурящая у дверей блока, прекрасно знает, что происходит там порой по ночам, и предпочитает не вмешиваться.
Может, ему повезет и он сумеет отключиться, когда к Рэдрику захотят присоединиться другие заключенные, и он придет в сознание только утром, когда избитая и истерзанная плоть заскулит под прикосновениями тех, кого здесь, за решеткой, принято называть докторами. Мысли спутывались в тягучий соленый клубок, становясь все менее внятными по мере того, как Раен проваливался в
беспамятство. Так и будет, так все и будет, но завтра, завтразавтразавтра, когда отголосит сирена подъема и выяснится, что он больше не может нормально работать. Сегодня же Райнхолд желал, каждой клеточкой, каждым капилляром избитого тела страстно желал только одного: чтобы хотя бы сейчас Локквуд позабыл о его существовании здесь, в этих стенах.
Не повезло.
«Как-то ты неважно выглядишь», – проворчал сопровождавший Раена темнокожий охранник. Но Локквуду ничего не сказал, даже не зашел внутрь дежурки. Как будто и сам боялся начальника охраны. Почему...?
Райнхолд поднял глаза на часы. Половина двенадцатого, почти как и всегда. Полчаса назад закончился обход, вся ночь – впереди. Много, много ночи, душной, колышущейся и тяжелой, как заводской мазут.