—  Чистая правда, — ответил Делакруа, — но теперь, мой дорогой Дюма, я понимаю, почему вы, приходя ко мне, всегда берёте с собой бумагу и карандаш.

   — А вы, приходя ко мне, неизменно приносите с собой блокнот.

   — Да, — согласился Делакруа, — но набросать портрет человека не означает что-либо у него отнять.

   — Арабы думают иначе, — возразил Дюма. — Они считают, что если воспроизводят их лица, то отнимают у них частицу души.

Делакруа и любил и ненавидел Дюма; его раздражало, что слава Дюма намного превосходит его известность.

Идти по улице с Дюма, слышать, как бесчисленные прохожие приветствуют его: «Здравствуйте, господин Дюма!», видеть, как глаза всех женщин устремляются на романиста, было художнику неприятно; и ростом и силой Делакруа был наполовину меньше Дюма и выглядел словно его паж. Нет ничего удивительного, что в своём «Дневнике» художник написал: «Публика Дюма — не моя публика». Нет ничего удивительного, что Делакруа злился на Дюма за то, что тот выуживал у него всевозможные сведения, которые художник с трудом собирал для какой-нибудь из своих исторических картин. Прежде чем Делакруа успевал закончить картину, во всех газетах уже печатался «роман-фельетон» Дюма, повествующий о том же историческом периоде. Чтобы изобразить одну сцену, Делакруа требовалось больше времени, чем Дюма на написание целого романа.

Но тем не менее это Дюма предложил герцогу Орлеанскому купить картину Делакруа. Дюма находился в ложе герцога, когда тот решил послать Виктору Гюго в благодарность за сборник стихотворений, посвящённый герцогине Орлеанской, золотую табакерку, осыпанную бриллиантами.

   — Сколько стоит эта табакерка? — поинтересовался Дюма.

   — Точно не знаю, — ответил герцог. — Тысяч пять франков, наверное.

   — За пять тысяч франков вы могли бы приобрести картину Делакруа и подарить Гюго, тем самым осчастливив двух художников вместо одного.

   — Так и сделаем! — согласился герцог. — Выберите мне картину.

Дюма примчался в мастерскую Делакруа.

   — Я несу вам добрую весть, Эжен. Я пришёл купить у вас холст!

   — Ах, как жаль!

   — Почему жаль?

   — Потому что я не могу запросить с собрата-художника больше тысячи франков за холст.

   — Но картина предназначена Виктору Гюго, а не мне.

   — Значит, и того хуже. Ведь нельзя заставлять поэта платить столько же, сколько может дать пользующийся успехом драматург. Виктор Гюго сможет приобрести любую, какую пожелает, из моих работ за пятьсот франков.

   — Но вы меня не поняли; вашу картину Виктору Гюго хочет подарить наследный принц!

   — Наследный принц? И сколько он предлагает за мой холст?

   — Пять тысяч франков, — ответил Дюма.

   — Это совсем прискорбно, — сказал Делакруа. — Я очень хотел бы продать картину, но сейчас у меня готова лишь одна, и её я оцениваю не меньше чем в десять тысяч.

Итак, сделка сорвалась. Делакруа был человек с трудным характером, неспособным, подобно Дюма, относиться к жизни как к развлечению.

Да, Делакруа ненавидел Дюма и всё-таки сидел здесь, на его кухне, слушая, как писатель повествует о себе. Дюма рассказывал, как его голеньким новорождённым принесли к отцу, а он описался. Отец и все, кто при сем присутствовал, с изумлением смотрели на струю, взмывавшую в воздух высоко над головой младенца.

«Никогда не видел, чтобы кто-либо мог послать струю так далеко! — воскликнул отец Дюма. — Его ждёт блестящее поприще!»

Но тут струя, потеряв напор, упала на лицо младенца, и моча оросила его тельце.

«Боюсь, что он покроет себя как славой, так и позором», — заметил по сему поводу отец Дюма.

   — Да, легенды необходимы для того, чтобы человек пробил себе дорогу в жизни, — продолжал Дюма. — Позвольте мне рассказать вам ещё одну. Когда появился на свет Виктор Гюго, никто не надеялся, что он выживет. Он был совсем тщедушный, даже уродливый; его огромная голова болталась на тонкой как ниточка шее. Врачи и подруги матери, покачивая головами, приговаривали, что ребёнку лучше бы умереть. При малейшем недосмотре так и случилось бы; но мать окружила его особой заботой, отдавая ему всю свою любовь. И знаете, почему? Потому что кто-то, увидев невероятно крупную голову младенца, спросил мать Гюго: «Вы иногда чувствуете тяжесть в голове?» — «Да, когда слишком много думаю». — «Вот именно, голову вашего новорождённого безмерно утяжеляют мысли». — «Но разве у новорождённого могут быть столь тягостные мысли?» — «Могут. Ведь Бог привносит в мир новые мысли, вкладывая их в головы младенцев».

После этих слов мать уже не сомневалась, что увидит, как в один прекрасный день её дитя поднимет головку. В полтора года Гюго ещё не мог её поднимать. И наконец пришло время, когда он достаточно окреп, чтобы поднять свою благородную, отягчённую думами главу.

Поэтому Виктор Гюго и писал:

Когда-нибудь я вам поведаю о том,
Как, вскормленный трудом, любовью, молоком,
Я, при рождении согбенный обречением,
Стал дважды сыном матери упорной.

   — Я знаю наизусть все стихи Гюго, — продолжал Дюма. — Только по отношению к Гюго я не следую моему девизу, которым, как вы знаете, служат слова «Video пёс invideo» («Вижу, но не завидую»). Ибо я не могу не завидовать дару Гюго слагать стихи.

   — Это не ваш девиз, — возразил Делакруа.

   — Почему вы так говорите? — спросил Дюма.

   — Потому что совсем недавно вы называли мне другой.

   — Естественно, я ведь принимаю все девизы. Например, девиз Бланки Кастильской[27]: «Лучше смерть, чем позор». Девиз Рабле: «Делай то, что тебе нравится, и будь что будет». Девиз Монжуэ: «Бог — моё иго». Девиз Сен-Супли: «Жить, чтобы умереть; умереть, чтобы жить». И девиз Лонгфелло[28]: «Excelsior!»[29] Мне нравятся всё. Девиз — это духовный позвоночный столб человека, столь же необходимый, как сам позвоночник. Он раскрывает нашу тайну, он — некий обет, коему мы посвящаем свою жизнь.

Вот увидите, друзья мои, Франция погибнет потому, что в ней теряется привычка избирать себе девизы. Я предсказываю вам, что Франция, самая остроумная страна Европы, через полвека станет столь же скучной, как Голландия, если в ней будут продолжать курить сигары.

   — Через полвека не останется никого из нас, чтобы уличить вас в ошибке, — заметил Делакруа.

   — Или оценить мой пророческий дар, — отпарировал Дюма. — Я не боюсь высказывать пророчества. Подобно тому, как вы, мой дорогой Эжен, знаете правила перспективы и способны нарисовать ещё не построенный дом, историк вроде меня может обрисовать будущее. Алексис де Токвиль[30] решительно утверждает, что однажды мир поделят между собой Соединённые Штаты и Россия, хотя сегодня никто не верит в это, поскольку улицы и Москвы и Вашингтона вымощены грязью. Но кто знает, что будет через сто лет? Я тоже решительно утверждаю, что Англия, которая сейчас отнимает у своей союзницы Франции власть над миром, в один прекрасный день станет союзницей Соединённых Штатов, и те похитят у неё эту власть. Ибо народы постоянно совершают ошибку, принимая политическую совместимость за достаточное основание для заключения союзов, тогда как она представляет собой худшую из всех ошибок. Вы помните, конечно, слова Наполеона о Китае: «Это спящий гигант; бойтесь его разбудить». Историк ничего не стоит, если он способен прочитывать только прошлое. Истинное доказательство его достоинств — это способность прозревать будущее.

Но позвольте мне прибавить ещё одно: в детстве я обладал одной особенностью, в которой раскрылось всё, чем станет моя жизнь. Всё, что эта особенность предвещала, потом и сбылось. В полгода я начал стоять, но держался на кончиках пальцев. Мать считала это ненормальным; отец усматривал в этом странность, отличающую меня от других детей, что и было верно.

вернуться

27

Бланка Кастильская (1188—1252) — королева Франции.

вернуться

28

Лонгфелло Генри Уодсуорт (1807—1882) — американский поэт-романтик, автор «Песни о Гайавате» (1855).

вернуться

29

Совершеннее! (лат.)

вернуться

30

Токвиль Алексис де (1805—1859) — французский историк, социолог и политический деятель, автор знаменитой книги «О демократии в Америке» (1835).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: