В последних числах августа Нине пришлось уехать из Журавлева.
Отпускное время кончилось, а Самарин так и не сообщил ничего утешительного. Работу в Журавлеве она могла получить, наверно, через полгода, не раньше, а пока что приходилось выбирать одно из двух: или ездить за сорок километров (было вакантное место в Патрушах), или же вернуться в город и поступить в железнодорожную поликлинику, куда направлял ее облздравотдел.
После долгих советов с Костей было решено, что она вернется домой, временно поживет у отца. Не ездить же каждый день в Патруши. Сорок километров туда да сорок обратно — так и вымотаться можно. А если в Патрушах снять комнату и там жить — так это та же самая разлука.
Не хотелось Косте отпускать Нину, но он утешал себя тем, что время пролетит быстро. Да и понимал, что Нине надо побывать дома: прошло два месяца, страсти остыли, и нельзя было жить в вечной ссоре с ее отцом.
— Возможно, он уже и пожалел, что так вел себя, — предположила Нина.
— Возможно, — без уверенности согласился Костя.
В селе Нина часто думала об отце и решила, что ничего страшного не произошло. Жизнь идет вперед и глупо ее останавливать. Да, все вышло непредвиденно. Да, обидно за мать, что на ее долю выпало мало радости, но ведь в этом отец не виноват. Он долгие годы был одинок, и ему, конечно, еще хочется счастья. Удивительно только то, что он сблизился с Маргаритой Алексеевной. Уж очень они казались ей разными.
Она вернулась домой неожиданно, без предупреждения, и застала отца и Маргариту Алексеевну за ужином.
Нина поставила чемодан и шагнула вперед.
— Поздравляю… — произнесла громко, с нарочитой бодростью, стараясь смотреть на них прямо, открыто, только глаза все косили куда-то в сторону…
Отец обрадовался, засуетился, а Маргарита Алексеевна расплакалась, как ребенок. Они усадили ее за стол, распечатали бутылку мадеры, привезенную из поездки по Волге, и долго мирно беседовали.
В кабинете отца Нина увидела фотографию матери — другую. Значит, он вовсе не забыл мать, хранит в памяти, — и ей стало стыдно за свой поступок. Она поставила увезенную фотографию на прежнее место. Неизвестно, заметила ли это Маргарита Алексеевна, но отец это воспринял как полное примирение.
В первый же день Нина сказала отцу, что она не собирается оставаться в городе — уедет в Журавлево, как только там утвердят штатную должность. Отец не возражал, но и не спросил ничего о Косте. Точно его и не существует на свете. И это Нину обидело.
Но уже на следующий день она вышла на работу, и все семейные дела отодвинулись на второй план.
В поликлинике у нее узенький, об одном окне кабинет с видом на какой-то двор, заваленный бочками. Конторка оттеснена в угол тахтой и ширмой, без которых никак не обойтись. Десятками предшественников тут была выработана единственно возможная, в своем роде классическая планировка, посягнуть на которую было бы безрассудством.
— Сле-ду-ю-щий, — по слогам выговаривает сестра Марфа Матвеевна, пригнув голову, глядя на дверь поверх очков, и голос ее здесь так же слит с обстановкой, как и поскрипывание двери.
Мужчины входят по двое. Пока Нина осматривает одного, второй зябко ежится в ожидании. Женщины, как правило, стараются побыть с врачом с глазу на глаз — без случайных свидетелей, жалуются чаще всего сразу на несколько болезней, и трудно бывает определить, что же главное.
С непривычки Нина очень устает. Много писанины: истории болезней, направления на анализы… И все ей кажется, что она ошиблась в диагнозе, выписала не то лекарство, да и принимает больных медленно, не укладывается во времени. По дороге домой силится вспомнить лица пациентов и не может. Какие-то незнакомые люди стали учтиво раскланиваться с ней на улице. «Мои подопечные?..» С горечью вспомнила слова Максима Потаповича: «Только бы по талончикам всех пропустить!»
Из соседнего кабинета к Нине часто заходит Стефания Львовна — пышная розоволицая блондинка с выпуклыми серыми глазами.
— Милочка! Что же ты все берешь на себя? — на правах старшей поучает она Нину. — Чуть что непонятно, отсылай к специалистам. Слава богу, у нас есть невропатологи, урологи, онкологи. За что же они будут получать деньги, если все болезни станут лечить терапевты?
Сама она то и дело разводит больных по кабинетам. Ходит по коридору, никому не уступая дорогу, широко и решительно распахивает двери, и дли больных, сидящих в ожидании приема, она — главный врач или же какой-то весьма важный консультант, — такой уж у нее представительный вид.
Стефания Львовна не прочь «перекинуться с коллегой парой слов», она знает сотни городских новостей, люди у нее не живут, а совершают перемещения с должности на должность (поднимающиеся вверх вызывают одобрение, опускающиеся — язвительные усмешки).
Марфа Матвеевна, послушав ее минуту-две, замечает:
— Больные ждут, матушка.
— А с вами не разговаривают!.. — тонкие ноздри Стефании Львовны негодующе раздуваются. — Пришли, так подождут! На то они и больные! — и она покидает кабинет.
— Пых-пых, — передразнивает ее Марфа Матвеевна. — Видели, Нина Дмитриевна?.. Со своими она уже управилась. Побежала совмещать. В заводскую поликлинику, потом еще в садик… О-ох, только бы деньги грести…
Нина по вечерам редко выходит из дому. Хотя в облздраве ей и подтвердили, что дело с ее переводом решится не раньше, чем через полгода, — она чувствует себя здесь временной, мысленно продолжает жить в Журавлеве.
Костя пишет часто. Его письма — это дневник, из которого можно все узнать о Журавлевском колхозе. О себе он рассказывает только через других:
«С Гурьяном Антиповичем облюбовали место, где будем строить машинный парк, теплые мастерские, чтобы ремонтники не стыли зимой. Словом, все как на заводе. Цех! А силосные ямы нынче так морозом сковало, что хоть костры разжигай. Думаю в будущем году силосовать курганами».
И вдруг:
«Разлуку с тобой ощущаю, как физическую боль. Такая потребность увидеть тебя, что бежал бы бегом все двести верст! А там, где мы бродили с тобой на лугах, все хочется крикнуть: Нина!.. Вдруг появишься?.. Слушай, что произошло вчера. Обсуждали на правлении перспективный план. В кабинете народ, каждый высказывает свои соображения. Я сижу, вникаю, думаю, а что бы об этом сказал Артем Кузьмич. Потом отвлекся, стал слушать ветер, о тебе вспомнил — что-то ты в эту минуту делаешь?.. Меня спрашивают: «Достанем ли шифер?» Я вопрос ясно слышу, но почему-то не отвечаю, точно меня тут и нет. Вопрос повторили, и я ответил. Гляжу — все как-то странно заулыбались, запереглядывались, а Василиса Глебовна, заведующая фермой, — ты ее знаешь, — слезу смахнула. Что бы такое?.. А я, оказывается, ответил: «Буду торпедировать». Никак не забыть нам Артема Кузьмича! Трудно без него. Ох как трудно! Тысячи дел начатых и неначатых! Райком председателя еще не подобрал, и все мы озабочены одним: хорошо бы найти такого же, как наш Артем Кузьмич».
Ответственность! Ответственность перед людьми!
Впервые Нина почувствовала это там, в Журавлеве, у могилы Артема Кузьмича.
В то прозрачное августовское утро, когда хоронили Артема Кузьмича, небо снова очистилось, засияло, но тепло уже не вернулось. Подуло осенью, и на деревьях запестрели желтые листья.
Люди, собравшиеся на кладбище, молча смотрели на свежеразрытый песчаник — плотный, на всю глубину пронизанный корнями сосен. Обрубленные лопатами, они белыми глазками проглядывали из пластов, кое-где свешивались, словно нащупывая что-то в воздухе.
Колхозники, а с ними и дети Артема Кузьмича, съехавшиеся на похороны, не позволили вдове Меланье Деевне поставить над могилой Артема Кузьмича крест, и она с привезенным из Рудки попиком, робко озирающимся по сторонам, стояла возле телеги с крестом, вся в черном, сухонькая, светлоглазая, и тонкие губы ее были плотно сжаты.
На могилу поставили обелиск с красной звездой.
Люди расходились медленно, неохотно, все оглядывались, как бы не веря, что тот, кого они там оставили, не поднимется и не пойдет с ними. А в стороне, за грядой травянистых могил и ветхих решеток, стояла учительница из Елани с сыном. Парень, еще большее вытянувшийся за лето, старался не глядеть на проходивших мимо людей, ворошил ногой прелые листья и все звал мать: