Кто-то задал ему вопрос: «Что вы собираетесь делать дальше?»
Не задумываясь, Эдик ответил:
— Дальше? Летать. Летать с надеждой, что меня больше не будут резать в воздухе.
— Жарко, — говорит командир ТУ-104 и недовольно морщится. — От этой жары у всех одни только неприятности: у кого-то молоко киснет, у кого-то варенье бродит, белье пересыхает, голова болит, а нам взлетать плохо…
Молодые пилоты смотрят на командира реактивного лайнера с почтением.
В школе они изучали теорию полета и, конечно, знают, почему плохо взлетать в жару. Попросту говоря, в жару воздух делается слишком «жидким».
И все-таки они смотрят на командира корабля с завистью.
А он?
Он видит их насквозь, все-все понимает, читает их затаенные мысли, как раскрытую книгу. И удивляться тут нечему: давно ли он сам «пилил» на ЯК-12, мечтал об АН-2, а ИЛ-28 представлялся ему сказочной машиной.
— И кто ее только придумал, эту реактивную авиацию! — говорит командир корабля. — То ли дело было на ПО-2 по Сибири лазать. Простор! Тишина! И сам себе хозяин. Захотелось бреющим чесануть — пожалуйста. Надо в тайге присесть — милости просим. И жили, как Робинзоны, по три недели не брились. Романтика!
Но самое главное даже не в этом. Машину в руках держишь и чувствуешь: я летчик! Могу блинчиком развернуться, а могу воткнуть плоскость под шестьдесят градусов к земле и вокруг собственного хвоста обернуться. А теперь что? Конечно, и скорость имеет место, и потолок есть, и загрузка подходящая. Но разве я летчик? Я теперь бухгалтер. Считаю, пересчитываю, проверяю, свожу баланс.
Командир корабля утирает потное лицо голубым с синей клеткой платком и шагает к двери.
Через минуту он уходит в жаркое марево раскаленного аэродрома.
Через пятнадцать минут он взлетит и ляжет курсом на Ташкент, туда, где еще жарче, где взлетать еще труднее.
А молодые останутся и будут вспоминать его слова, просеивать и взвешивать их.
И я уверен, кто-то через день, а может быть, через неделю, непременно скажет:
— Ну, а если всерьез задуматься, что такого в этой реактивной авиации? Аэродромы подавай ей экстра-люкс, в жару не работа, а наказанье, и вообще… — И малютка ЯК-12 покажется им милее, дороже и куда значительней, чем прежде.
Грех мне, человеку пишущему, осмеивать репортера. Поэтому позволю себе сказать только самое необходимое: он был не слишком нахален, не очень развязен, но весьма настойчив.
Проникнув в летную комнату Н-ского аэродрома, он подходил то к одному, то к другому командиру корабля и требовал «выдать» чего-нибудь такого.
При этом репортер щелкал пальцами, зажмуривал глаза и облизывал тонкие губы очень красным острым языком.
— Вы к Ивану Афанасьевичу обратитесь. Во-он у окна стоит. Пять миллионов безаварийно налетал. Инспектор…
И репортер спешил к Ивану Афанасьевичу.
— Ничего такого я вам не расскажу. Все обыкновенно. Летаем. Слава богу, не ломаем, не падаем… Вы лучше с Гогоберидзе потолкуйте. Он стихи, знаете, пишет. Он у нас лирик.
Репортер шел к Гогоберидзе. И Давид читал ему свои стихи. Но стихи были не такие, а просто очень слабенькие. И репортер отскакивал. А Гогоберидзе обижался:
— Сам просил: читай. Я что? Я — пожалуйста. А он четыре строчки прослушал, дал полный газ, хвост трубой и понеслась! Зачем просил? Я кто? Я Гогоберидзе, а не Руставели. Я ему «Витязя» не обещал. — И Давид очень смешно передразнивал репортера: — Такое ему надо. Но что такое это такое? Он же сам не знает.
А репортер тем временем подходил к Тягунову, к Сильченко, к Шеремету, к Бакину, к Васильченко… Наконец ему повезло. Володя Багмет сказал:
— Доставайте блокнот, записывайте… Иду из Иркутска в Москву. Получаю на борт радиограмму: произвести немедленно посадку в К. Принять пассажира и врача. Запрашиваю: что за аэродром в К.? Мы там обычно не садимся. Полоса для наших машин не приспособлена. Отвечают: аэродром не очень, но сесть надо.
Захожу. Приземляюсь. Выпускаю парашют. Жму на тормоза. Еле-еле укладываюсь.
Не успел развернуться, подлетает санитарная машина. Пассажиру, оказывается, шесть лет. Девочка. Какой-то тяжелый случай. Нужен хирург, и не простой, а самый главный.
Летим дальше.
Каждые пятнадцать минут Москва запрашивает: ну как? А что я могу? Быстрее себя не полетишь.
Пришли во Внуково. И опять зарулить мне не дали. Прямо на взлетно-посадочную полосу ЗИЛ ворвался, и самый главный хирург на борту.
Потом я справлялся, и мне сказали, что девочке сделали операцию на сердце.
Да, организовано это дело было, прямо скажу, здорово, как в кино.
Репортер все записал. Поблагодарил Володю Багмета. Ушел и ничего не напечатал.
Видно, глуп он был, если не почувствовал, не понял, не оценил такой факт.
Старый-старый пилот приехал в летную школу. У него грузное тело, массивное одутловатое лицо. Темная, почти оливковая кожа. Он сидит за столом президиума, больше всего напоминая свой бронзовый бюст, выставленный в комнате истории училища.
На трибуне сменяются ораторы. Они напутствуют молодых пилотов, только что закончивших курс наук.
Старый пилот не слушает. Он строит домики из пальцев и думает о чем-то своем. А может быть, просто волнуется. Начальник училища предупредил, что ему даст слово последнему. «Так сказать, для подведения итога всех выступлений», — это сказал начальник училища, который зеленым пилотягой проходил у него стажировку лет двадцать пять назад. И вот оно, его слово.
— Тут вам уже сказали очень много полезного и правильного. Сказали обо всем: о порядке, о дисциплине, об ответственности, о чувстве долга. Все это хорошо, и я думаю, если вы ничего не забудете из того, что вам пожелали старшие товарищи, все слова пойдут на пользу — и вам и делу. Постарайтесь не забыть. Тем более что летчику нужна хорошая память. — Он умолкает. И зал хлопает. Не очень дружно, но уважительно.
Старик ждет чего-то. Потом говорит:
— Вот я стою перед вами и стараюсь вспомнить, какую работу мне приходилось выполнять. Глядите: сначала я травил комаров, — он загибает первый палец. — Казалось бы, ну что такое комар — совершенная мелочь. А малярии-то в СССР больше нет. Потом пришлось уничтожать саранчу. Вот вы не видели, как в один день погибают поля в сотни гектаров, как останавливаются паровозы, как чернеет солнце, — это все саранча! — а я видел. И поэтому горжусь, что в СССР больше нет саранчи. — И он загибает второй палец. — Я охотился на волков с самолета. А известно ли вам, что только одному волку на «обед» надо килограммов десять-пятнадцать мяса? Вот и посчитайте, во что нам обходятся эти паразиты.
Много лет подряд мне довелось подкармливать свеклу, дефалировать хлопок, опылять сады, таксировать лес, тушить пожары на торфяных болотах, разведывать рыбу, — ему уже не хватает пальцев, и он разжимает ладони и, как бы освободясь от привязи, говорит быстрее. — Я возил почту, доставлял врачей, взаимодействовал с геологами, служил нефтяникам, подчинялся строителям… А для чего я вам об этом говорю? Хвастаюсь? Так мне уж по возрасту хвалиться неприлично. Нет, дорогие товарищи, не для похвальбы я тут пальцы загибал. Хочу, чтобы вы почувствовали диапазон нашей работы.
Разъедетесь вы из училища, попадете в мелкокалиберную, так сказать, авиацию, не расстраивайтесь, не завидуйте командирам больших кораблей — придет время, и вы станете командирами, и не верьте ни одному сукиному сыну, который обзовет вас «воздушным извозчиком». Извозчик — это тот, кто служит лошади. А вы будете деятелями, работниками, мастерами.
Любите свой труд, любите свое дело, набирайтесь опыта, накручивайте налет.
Старик поглядел на начальника училища, провел здоровенной лапищей по редким рыжеватым еще волосам и заключил:
— Может быть, я тут чего-нибудь не так подытожил. Извините. Речи говорить не люблю. Но я все же надеюсь, что главное вы уловили. А теперь разрешите мне сказать самое последнее: да здравствуют наши молодые летчики, наши товарищи, лучшие люди на земле и в ее окрестностях! Желаю вам жизни и счастья!
Ему аплодировали дольше и громче всех.
А он смотрел в зал внимательным, пристальным взором, будто хотел разыскать кого-то одного, самого надежного, самого верного.