Старый летчик уже не летал, но его мало занимало прошлое, его заботило будущее.

12

— Ты же улетел, Костя?

— С этим Федоровым улетишь, как же, держи карман шире! Третий час копается в движке, раскидал половину аэроплана и еще, гад, улыбается. Ну, я ему прямо сказал: терплю последний раз. Хватит. Еще повторится — сживу со света.

Костя картинно разваливается на диване, закуривает сигарету и недовольно качает ногой в остроносом цветном ботинке.

Неловкое молчание затягивается минуты на три.

— Скажи, Костя, а ты баечку про храброго парикмахера знаешь?

Костя молчит. Курит, далеко отставляя сигарету и поигрывая ногой. Всем своим независимым видом он демонстрирует: чихать я хотел на ваши баечки, на вас, на механика Федорова и вообще на весь свет.

— Так вот. Является домой пьяненький барин и велит позвать к себе парикмахера. Ну, тот приходит, кланяется. А барин ему и говорит: «Сей минут брей меня, сукин сын. Обрежешь — сгною. Не обрежешь — даю тебе волю! Такая у меня фантазия».

Парикмахер — подневольный, выбирать не приходится.

Развел мыло, направил бритву, делает свое дело.

Побрил чисто, ни царапинки, ни зацепочки.

Тогда барин его и спрашивает: «Скажи мне, сукин сын, как же ты насмелился? А кабы обрезал? Я слово держу: вольный ты человек с этого часу, только объясни, как посмел не отказаться?

А парикмахер ему и отвечает: „Ваше благородие, простите дурака необразованного, только я так скажу: бритва-то у меня в руках была…“»

Рассказчик отворачивается к окну. Нет, он ничего не комментирует. Просто смотрит куда-то вдаль, где край аэродрома перечеркнут аккуратными самолетными стоянками.

Костя перестает дрыгать ногой. Костя гасит сигарету. Теперь он сидит, как все, и, кажется, задумался.

Ну что ж, это уже хорошо.

13

Вспоминаю давнее. Другого Костю. Костю моей юности.

Тот Костя тщательно отрабатывал «Чкаловскую походку». Чуть вразвалку, неторопливо, с напускной ленцой передвигался он по земле. Стоило взглянуть на него, и сразу же делалось ясным: на земле он человек временный, совершенно случайный и ходить ему трудно и неинтересно. Другое дело — летать.

Тот Костя старательно отращивал «Чкаловскую прическу» — непокорные волосы вразлет, прядка, спадающая на лоб. И морщина. Глубокая, сосредоточенная. Впрочем, морщина у него не получалась.

И еще тот Костя с изумительным упорством привыкал говорить на «о». «По-чкаловски» вкусно обкатывал такие слова, как «орелики», «пошли», «порядок»…

Странно, но факт — никто над Костей не подтрунивал, никто его не дразнил. То ли сам он был славным парнем, то ли слишком велико было обаяние Валерия Павловича и ребятам казалось, что любая ирония в адрес чкаловских привычек может показаться неуважением или хотя бы тенью неуважения к великому летчику. Словом, Костины штучки терпели. И терпели довольно долго.

Но вот наш герой, выруливая на безобидном У-2 со стоянки, по причинам совершенно необъяснимым зацепил крылом за противопожарный ящик с песком и изуродовал консоль. И тогда доморощенному «Чкалову» пришлось худо!

Теперь ему припомнили все: и походку, и прическу, и «катающееся, округлое „о“» а-ля Валерий Павлович. Его дразнили долго, беспощадно, порою жестоко. Правда, и в этом надо отдать справедливость нашим ребятам, никто и ни разу не упрекнул его за поломанную консоль — это несчастье. Над несчастьем не потешаются. А вот претензии на исключительность подвергли тотальному осмеянию.

Вспоминаю давнее. И никак не укладывается в сознании, что тот Костя и седеющий Константин Александрович В. — генерал-лейтенант авиации, герой и командующий ВВС округа — одно лицо.

14

— Читал, в журнале «Америка» заметка была, называлась «Летчик поневоле»?

— Не читал. А про что?

— Ну, летели трое на частном самолете. А пилоту в воздухе плохо стало. Один из пассажиров взял управление, сообщил положение на аэродром. И зашел на посадку…

— Надо же, не растерялся! И сел?

— И сел. Конечно, ему с земли подсказывали. Но все равно здорово. Тем более что раньше-то он никогда даже и не пробовал летать.

— Сильна машина! Если пассажир сам сесть может, это, я тебе скажу, самолет!

— А летчик умер. В полете. Сердце. Старый был. Кажется, шестьдесят пять.

— Хорошая смерть.

— Еще бы.

Разговаривая так, пилоты медленно подвигаются вместе с очередью к буфетной стойке.

Берут кефир, берут огурцы, берут сыр, берут плюшки.

Наскоро закусывают и расходятся по машинам. У ребят вылет. Очередной, обычный вылет, точно такой же, какой был и вчера и позавчера, такой, что будет и завтра, и послезавтра, и еще много-много раз. Попутного им ветра! Чистых посадок!

15

— Здорово!

— Привет!

— Скажи, ты в Т. садился?

— Садился.

— Ну и как?

— Паршиво.

— А точнее?

— Полоса сама по себе ничего. Подход — дрянь. Лучше всего с курсом в двести семьдесят три градуса снижаться. Разворот над пересечением шоссейки и канала сделаешь. И смотри: как желтый бугор проскочишь, он весь-весь щербатый какой-то — там, видно, строили что-то и бросили, — сразу газы затягивай и на край огородов прицеливайся. Покажется, рановато газ убрал, но это потому, что огороды кривые. Сначала близко смотрятся, а потом как бы проваливаются. Левее колодец увидишь. А справа — сенные сараи. Если высотенка десять метров тут будет, значит точно. Сядешь, тормози осторожно. Полоса битая. После дождя лужи стоят. Опасные лужи. Развернуть может. Ну и всё. В остальном нормально.

— Спасибо!

— На здоровье.

— Витьку не видел?

— Не видел.

— Ну пока!

— Счастливо!

Через пять минут по радио раздается: «Граждане пассажиры, вылетающие на Т., просьба пройти на посадку…»

16

Он был странный, этот Раймонд Ивасев. Имя странное. И сам длинный, худощавый, какой-то отсутствующий.

В школе его звали Дон-Кихотом.

Он любил смотреть на садящиеся самолеты и повторять, как заклинание: «Fliegen heist landen».

Нет, он не был немцем, но знал язык и фразу эту вычитал в какой-то немецкой авиационной книге.

Странное дело, но скоро все в отряде повторяли, как попугаи: «Флиген хейст ланден!», что в переводе на русский означало: «Летать — значит приземляться!»

И знаете, что уж совсем удивительно, через некоторое время летчики отряда стали садиться куда чище, элегантнее, точнее всех остальных пилотов.

Впрочем, может быть, это не так уж удивительно, может быть, все дело в том, что повторение и на самом деле есть мать всякого ученья? (Да простится мне этот немецкий оборот в исконно русской пословице).

17

Серая глыба гранита. На вершине — бюст. Нет, в жизни он не был таким красивым, таким мужественным, таким устремленным вдаль. Внешне, во всяком случае. Он был как все. Может быть, чуточку напористей, самую малость заметнее, капельку белозубей.

Погиб он год назад.

На высоте 10 тысяч метров взбесившимся струйным течением деформировало рули. Машина потеряла управление. Он падал вместе с машиной. Падал невероятно долго — одиннадцать минут. Он знал — это конец. И все одиннадцать минут передавал на землю, как ведет себя машина, что показывают приборы, каков характер возникшей тряски, колебание перегрузок.

Он не мог покинуть погибающий самолет. Машина была пассажирская, полет — рейсовый, парашюты не предусмотрены.

Когда в его распоряжении осталась последняя минута, он сказал земле:

— Прощайте, товарищи, позаботьтесь о наших семьях.

Ему исполнилось тридцать два. Он был пилотом 1-го класса.

С тех пор прошел год. Машины улучшили. Конструкторы воспользовались данными его последней радиопередачи. Никто не мог предположить прежде, что струйные течения способны так бунтовать. Он первым столкнулся с этим безумным, слепым натиском.

Он погиб, но теперь уже никто не погибнет.

С тех пор прошел ровно год. И сегодня к серой глыбе гранита, к белокаменному бюсту, глядящему незрячими глазами в синюю бездонность неба, пришли его товарищи. Те, что летают на усовершенствованных кораблях.

Разные люди. Отдельно ото всех, группкой стоят дочерна загорелые, молчаливые, задумчивые люди. Мне не надо спрашивать, кто это. Это летчики. Я узнаю их по спокойным тяжеловатым рукам, по особенному развороту плеч, по сосредоточенной задумчивости глаз.

Седой командир корабля кладет к постаменту какие-то диковинные, не русские цветы. Огромную охапку. Целый сноп.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: