— А какое у тебя образование?
— У меня? Никакого. Чтобы быть критиком, нужно только уметь чувствовать. А я умею чувствовать. Еще нужны друзья… Друзья у меня тоже есть. На первой же выставке картин Гиксолса я собираюсь сказать, что стиль этого художника достиг кульминационной точки. И напротив того — нападу на маститых, на тех, на кого никто не осмеливается нападать… Успех обеспечен.
— А не полагаешь ли ты, — спросил Гиксолс, — что твое утверждение, будто я достиг вершины своего мастерства, несколько меня старит? После этого заявления мне останется лишь убрать кисти и почить на лаврах.
Но Итурдиага был слишком воодушевлен, чтобы внимать голосу рассудка.
— Смотрите! Уже зажигают костры! — крикнул Пухоль, голос его срывался на высоких нотах.
Был канун Иванова дня. Понс сказал мне:
— Думай об этом, Андрея, пять дней. Думай до Петрова дня. Это день моего ангела и день ангела моего отца. У нас в этот день будет праздник, ты тоже приходи. Будешь танцевать со мной. Я познакомлю тебя с моей матерью, она лучше, чем я, сумеет тебя убедить. Знай, что, если ты не придешь, этот день для меня потеряет всякий смысл… А потом мы уедем на лето. Ты придешь к нам в Петров день, Андрея? Ты позволишь моей матери убедить тебя поехать с нами на море?
— Ты же сам мне сказал, что у меня есть пять дней для ответа?
Произнося эти слова, я вдруг страстно возжелала беспечности, беззаботности. Освобождения. Возможности принять приглашение и валяться на всех пляжах, какие он мне только предлагал, долгими часами жить в детской сказке, укрывшись от тягот окружающего мира. Но меня еще удерживало то неприятное чувство, которое вызывала у меня влюбленность Понса. Я понимала, что, согласившись на поездку, я как бы соглашусь и на многое другое, а в этом было уже что-то нехорошее — здесь начиналась фальшь.
Во всяком случае, идея побывать на балу волновала меня, хоть бал и будет днем, после обеда, а в моей памяти слово «бал» воскрешало пленительную грезу о вечерних туалетах и сияющих, как зеркало, полах, рожденную еще в ту пору, когда я в первый раз читала сказку о Золушке. Я так самозабвенно отдавалась музыке, скользя в ее ритмах, и часто танцевала одна, но мне еще никогда не приходилось танцевать по-настоящему, с мужчиной.
Понс нервно сжал мне руку на прощанье. Позади нас Итурдиага кричал:
— Иванова ночь — это ночь колдовства и разных чудес.
Понс наклонился ко мне:
— Я знаю, о каком чуде буду просить сегодня ночью.
В тот миг я наивно пожелала, чтобы это чудо свершилось, я изо всех сил пожелала влюбиться в Понса. Он сразу же почувствовал нарождающуюся к нему нежность и жал мне руку, не умея иначе выразить свои переживания.
Когда я подошла к дому, воздух потрескивал, горячий и полный чар, которыми владеет только одна эта ночь в году.
Ложиться спать в канун Иванова дня казалось мне невозможным. Ночь стояла ясная, в небе ни облачка, и тем не менее в кончиках пальцев и в волосах я чувствовала электричество, как это бывает в грозу. Мечты и воспоминания давили мне грудь.
В одной рубахе я высунулась из окна. В небе вспыхивали багровые отсветы костров. Да и наша улица Арибау долго полыхала криками: на перекрестках разожгли несколько костров. Минута, и парни с покрасневшими от жара, искр и светлой магии огня глазами уже прыгают через пламя в надежде услышать имя любимой, которое выкрикнет им зола. Потом шум и гам стихли. Все разошлись веселиться по домам. Улица Арибау, разгоряченная и молчаливая, еще звенела отголосками: где-то далеко взрывались фейерверки и небо над домами было исполосовано светом. Мне припомнились песни, которые поют в деревне в Иванову ночь, — ночь любви, — собирая волшебные трилистники клевера в дышащих жаром полях. Я стояла в темноте, облокотившись на подоконник, вся во власти страстных желаний и образов. Я словно приросла к месту.
Не раз слышала я шаги ночного сторожа; где-то далеко хлопали в ладоши. Потом внимание мое отвлек стук нашей парадной двери, ее запирали: посмотрев на тротуар, я увидела, что это из дому вышел Роман. Он сделал несколько шагов и остановился под фонарем зажечь сигарету. Даже если бы он и не остановился на свету, я его все равно бы узнала. Ночь была очень светлой, небо словно заливало золотым сиянием… Я внимательно следила, как движется этот поразительно пропорциональный черный силуэт.
Послышались чьи-то шаги, он настороженно поднял голову, словно зверек, и я отвела от него взгляд. Улицу переходила Глория, она приближалась к нам (к нему — там, внизу, на тротуаре; ко мне, следящей за нею отсюда, сверху, из тьмы). Она, конечно, возвращалась от сестры.
Проходя мимо Романа, Глория, по своему обыкновению, посмотрела ему в лицо, и свет вспыхнул у нее в волосах и озарил лицо. И тут Роман сделал нечто, как мне показалось, из ряда вон выходящее: вытащив изо рта сигарету, он шагнул к Глории и протянул ей руку. Она в изумлении отпрянула. Роман схватил Глорию за локоть, она с силой оттолкнула его. Несколько мгновений они тихо шептались, стоя друг против друга. Меня все это так заинтриговало, что я не смела даже шелохнуться. С моего наблюдательного пункта движения этой пары походили на танец апашей. Наконец Глория ускользнула от Романа и вошла в дом. Роман зажег новую сигарету, опять вынул ее изо рта, сделал несколько шагов, словно собираясь уйти, и в конце концов повернул обратно, без сомнения, решив последовать за Глорией.
Между тем я услышала, как дверь открылась и Глория вошла в квартиру. На цыпочках кралась она через столовую к балкону. Может быть, хотела узнать, стоит ли еще Роман под фонарем. Все, что я видела и слышала, волновало меня так, будто имело отношение ко мне самой. Я не верила собственным глазам. Когда ключ Романа звякнул во входной двери, меня от волнения затрясло. Они с Глорией встретились в столовой. Роман говорил тихо, но отчетливо:
— Я ведь сказал, что мне нужно с тобой поговорить. Пошли!
— У меня нет времени на тебя.
— Не неси чепуху. Пошли.
Они направились к балкону, стеклянные двери закрылись за ними. Все было так непонятно, невероятно, будто во сне. Может, и вправду в Иванову ночь летают ведьмы? Может, это наваждение? Высунувшись снова из окна, я даже и не подумала, что занимаюсь гнусным шпионажем. Балкон столовой был совсем рядом. Мне чуть ли не было слышно их дыхание, голоса доносились совсем отчетливо из глубин того огромного молчания, в котором тонули далекие разрывы ракет и праздничная музыка.
— Только и думаешь, что об этой дряни, — говорил Роман. — Глория, разве ты забыла, как мы ехали в Барселону в самый разгар войны? Ты не помнишь даже лиловых ирисов, они росли возле пруда у замка… Твое тело казалось таким белоснежным, а твои рыжие волосы — как пламя среди лиловых ирисов. Я издевался над тобой на людях, а сам столько раз представлял тебя такой, какой ты была в те дни. Поднимись ко мне, увидишь картину, на которой я нарисовал тебя. Она все еще у меня…
— Я все помню. Я ведь только и делала, что об этом думала. Я так хотела, чтобы ты мне об этом напомнил, я бы тогда могла плюнуть тебе в лицо…
— Ты ревнивая. Думаешь, я не знаю, что ты меня любишь? Разве я не знаю, как часто по ночам в тишине ты бродишь, словно привидение, возле моей двери? Вот этой зимой много ночей подряд я слышал, как ты плакала на ступеньках…
— Плакала, да не из-за тебя. Думаешь, я люблю тебя? Любил волк кобылу, оставил хвост да гриву. Вот как я тебя люблю… Думаешь, не скажу Хуану? Я так хотела, чтобы ты заговорил со мной, хотела, чтобы твой брат понял, каков ты на самом деле…
— Не повышай голоса! По многим причинам тебе не стоит кричать, так что уж лучше говори тихо… Я ведь, знаешь, могу привести к твоему мужу свидетелей, они расскажут ему, как ты пришла ко мне ночью и как я тебя вытолкал… Если бы мне не было лень возиться, я бы уже мог это сделать. Не забывай, Глория, что в замке стояло много солдат, а некоторые из них живут в Барселоне…
— Ты напоил меня в тот день и целовал… Я любила тебя, когда пришла к тебе. Ты так жестоко надо мной насмеялся. Спрятал у себя приятелей, они умирали со смеху, а ты оскорбил меня, сказал, что не расположен красть братнее. Я была такая молодая. В ту ночь я уже не считала себя связанной с Хуаном, хотела с ним расстаться. Нас тогда еще не благословил священник, не забывай об этом.