В этом же выцветшем купальнике, который теперь был испачкан мылом, растягивалась я на берегу подле Эны и Хайме нынешней весной и плавала в холодном синем море под ослепительным апрельским солнцем.
И пока я поливала из ведра кипятком свою кровать, обжигая пальцы, и орудовала грязной тряпкой, на меня нахлынули воспоминания об Эне; мрачные и тоскливые, они тяжелее давили мне на плечи, чем окружавшая меня действительность. Иногда мне хотелось плакать, как будто это надо мной, а не над Хайме она насмеялась, как будто мне, а не ему она изменила. Я не могла больше верить в красоту и искренность человеческих чувств, как я их понимала в свои восемнадцать лет, едва лишь начинала думать, что все, о чем говорили Энины глаза, — даже сияющий, нежный взгляд, каким глядела она на Хайме, — все развеялось мгновенно и без следа.
В ту весну они с Хайме казались мне совсем другими, чем все остальные человеческие существа, их словно обожествляла тайна, которая представлялась мне возвышенной и чудесной. Их любовь дала мне иллюзию, что наше бытие осмыслено уже самим фактом бытия. Теперь я чувствовала себя горько обманутой. Эна продолжала избегать меня; если я звонила по телефону, ее никогда не бывало дома, и я не осмеливалась пойти к ней.
С того самого дня, как я передала ей слова Хайме, я опять ничего не знала о моей подруге. Как-то раз вечером, измучившись царящей вокруг тишиной, я надумала позвонить Хайме, и мне ответили, что его нет в Барселоне. Благодаря этому я поняла, что его попытка к примирению с Эной ни к чему не привела.
Мне хотелось проникнуть в Энины мысли, настежь раскрыть ее душу и постигнуть, наконец, причину ее отчужденности, причину ее упорства. Но и отчаиваясь, я не переставала убеждаться, что по-прежнему ее люблю; мне даже не приходило в голову относиться к ней как-то иначе; я только стремилась во что бы то ни стало понять Эну, даже если это казалось невозможным.
Встречая дома Романа, я сгорала от безумного желания расспросить его. Мне хотелось ходить за этим человеком по пятам, выслеживать его, подсматривать за его свиданиями с Эной. Несколько раз, неудержимо влекомая этим страстным желанием и подозревая, что Эна у него, я преодолевала лестничные марши, отделявшие меня от его комнаты. Но, вспомнив о Глории, пойманной лучом электрического фонарика на той же самой лестнице, я краснела и отказывалась от моего намерения.
Роман был ласков и насмешлив со мною. Он по-прежнему дарил мне разные пустячки и привычно похлопывал по щеке, но уже никогда не звал к себе.
Однажды он случайно увидел меня в разгар сражения с клопами — я шпарила их кипятком, — и мне показалось, остался этим очень доволен. Я посмотрела на него испытующе, даже вызывающе, как обычно смотрела на него в последние дни, — он и на этот раз сделал вид, что не замечает моего взгляда. Белые зубы его блестели.
— Отлично, Андрея! Вижу, из тебя получилась настоящая хозяюшка… Приятно думать, что твоя племянница осчастливит кого-нибудь в браке. Твоему мужу уж не придется ни штопать самому себе носки, ни кормить своих младенцев, верно?
«К чему это он ведет?» — спросила я себя и пожала плечами.
Дверь в столовую, за спиной у Романа, была открыта. В этот миг я увидела, что он поворачивается к двери.
— Ну, Хуан, что скажешь? Разве тебе не было бы приятно иметь такую хлопотунью-женушку, как наша племянница?
Тут я поняла, что в столовой был Хуан: он уговаривал ребенка, капризного после болезни, пить молоко. От удара кулаком по столу чашка подскочила. Хуан сорвался со стула.
— Я своей женой доволен, слышишь? Племянница даже следы ее лизать и то недостойна!.. Понял? Не знаю, может, ты подмазываешься к своей племяннице, оттого и делаешь вид, будто не замечаешь всех ее гадостей… Уж такую суку поискать… Ей бы только комедию ломать да людей унижать — вот на что она годится… Ну, и еще — с тобой спать!
Меня ужаснули его слона, теперь я поняла, почему последнее время Хуан враждебно ко мне относился. Он никогда не мог допроситься, чтобы у него в комнате убирали, и, увидев в первый раз у меня в руках кусок хозяйственного мыла, забрал его, грубо заявив, что «оно ему нужно», и унес в мастерскую. Он давно уже ничего не писал, а просто просиживал там целыми часами, обхватив руками голову и уставившись в пол. Таким вскоре мне пришлось его увидеть. В прихожей я наткнулась на служанку, которая подглядывала через неплотно прикрытую дверь. Услышав шаги, Антония быстро выпрямилась, потом поднесла палец к губам, улыбнулась и заставила меня — иначе мне угрожало прикосновение ее грязных рук — тоже посмотреть в щель. На лице у Антонии была написана та идиотская радость, которая бывает у мальчишек, кидающих камнями в дурачка. У меня сжалось сердце при виде этого огромного мужчины, сидящего в кресле среди разбросанного вокруг старого хлама и совершенно подавленного болезнью.
Поэтому в летние дни, когда жара словно пронзала его насквозь и взвинчивала нервы, вызывая припадок, я не отвечала на его дерзости. Вскочив в отчаянии после того, как Роман нарочно похвалил меня, он крепко стукнул кулаком. Роман смеялся. Хуан все орал:
— Племянница! Стоящий пример! Гоняет по Барселоне, как сука, а за нею — любовники… Знаю я ее… Да, знаю тебя, притворщица!
Теперь он орал мне прямо в дверь, а Роман тем временем ушел.
Я подтерла разлитую на полу воду, и руки у меня дрожали — мне было с ними не справиться… Постаралась увидеть во всем случившемся смешную сторону, ну хотя бы вообразить себе этих моих предполагаемых любовников, но мне не удалось. Схватив ведро с грязной водой, я пошла его вылить.
— Видишь, молчит тварь? — крикнул Хуан. — Видишь, нечего ей ответить?
Никто не обращал на него внимания. На кухне Антония пела и толкла что-то в ступке. Тогда он в припадке ярости пересек прихожую и принялся дубасить в двери собственной комнаты. Глория — она теперь открыто ходила играть в карты — спала там, она устала и поздно легла. Дверь под натиском подалась, и я услышала, как испуганно завизжала Глория, когда Хуан на нее набросился. Тихонечко сидевший в столовой ребенок тоже заплакал, громко всхлипывая.
Думая только о себе, я вошла в ванную. Вода, струями обрушившаяся на мое тело, показалась мне теплой: она не могла ни освежить мою плоть, ни очистить ее.
Окутанный летним зноем, город становится захватывающе прекрасен и немного печален. Барселона казалась мне печальной, когда я глядела на нее под вечер из мастерской моих приятелей. Открывавшаяся панорама плоских и островерхих крыш была затянута красноватой дымкой, а старые церковные колокольни словно плыли по волнам. Безоблачное небо меняло над ними свои чистые краски: из бледно-голубого, словно запыленного, оно становилось багряным, золотым, аметистовым. Потом наступала ночь.
Рядом со мной в оконной нише стоял Понс.
— Моя мать хочет с тобой познакомиться. Я ведь постоянно рассказываю ей о тебе. Она собирается пригласить тебя провести с нами лето на Коста-Брава.
До нас доносились голоса наших друзей. Все были в сборе. Голос Итурдиаги покрывал остальные.
Понс стоял рядом и грыз ногти. Нервный и ребячливый, он немного утомлял меня, и вместе с тем я питала к нему большую нежность.
В тот вечер у нас была последняя встреча: Гиксолс уезжал на лето. Итурдиагу отец хотел отправить в Ситхес вместе со всей семьей, но тот категорически отказался туда ехать. А так как отец Итурдиаги мог позволить себе уехать из Барселоны всего лишь на несколько дней в самом конце лета, он в глубине души был даже доволен, что Гаспар будет с ним обедать.
— Я почти его убедил! Я почти его убедил! — кричал Итурдиага. — Вдали от пагубного влияния мамы и моих сестриц отец становится куда разумнее. Он уже подсчитывает, во сколько ему обошлось бы издание моей книги… К тому же он доволен тем, что я теперь критик по вопросам искусства.
Я обернулась.
— Ты критик по вопросам искусства?
— Да, в одной известной газете.
Мне это показалось несколько странным.