Но едва я, усталая, разбитая, вытягивалась на постели, в голове у меня начинало гудеть и стучать. Голову надо было класть совсем низко; я лежала без подушки и чувствовала, как боль медленно затихает, заглушаемая множеством знакомых звуков на улице и в доме.
Сон приходил волнами, я погружалась в него все глубже, пока не наступало полное забытье, — у меня больше не было ни тела, ни души. А жара дышала мне в лицо, обжигая крапивой, и я снова просыпалась с ощущением страха и подавленности, словно в каком-то кошмаре.
Мертвая тишина. Только изредка шаги ночного сторожа. И высоко над миром, над балконами, над плоскими и островерхими крышами, сияние небесных светил.
Неясное беспокойство гнало меня с постели: неосязаемые светящиеся нити, которые тянутся к нам из звездного мира, действовали на меня вполне ощутимо, хоть я и не могла бы объяснить существа их воздействия.
Помню одну лунную ночь. После трудного дня я была как-то особенно возбуждена. Поднявшись с кровати, я увидела зеркало в шкафу у Ангустиас, а в зеркале — всю комнату, словно затянутую серым шелком, и длинную тень, тоже серую. Я подошла поближе к зеркалу, и тень подошла ко мне. И вот мне удалось разглядеть ее лицо — мое лицо — над вырезом длинной ночной рубашки. Длинной, отделанной тяжелыми кружевами рубашки из старинного полотна, мягкого от долгой носки; много лет назад эту рубашку носила моя мать. Странно было стоять с широко раскрытыми глазами, глядеть на себя и едва угадывать свое лицо. Подняла руку, хотела коснуться лица — оно, казалось, ускользало от меня; там, по ту сторону, возникли длинные бледные пальцы, они были еще бледнее лица и ползли по изгибам бровей, носа, щек, повторявших строение черепа. Значит, все же это я, Андрея, живу среди обступивших меня теней и страстен. А ведь случалось, я начинала в этом сомневаться.
Как раз в тот день был праздник у Понса.
Пять дней подряд лелеяла я мечты об этом моем бегстве из обыденной действительности. Мне прежде всегда было легко отвернуться от всего, что оставалось где-то позади, легко поверить, что в любую минуту может начаться совсем новая жизнь. И в тот день я чувствовала, что вот-вот передо мной раскроются новые, неоглядные дали. Чувство это было сродни тому мучительному беспокойству, которое, бывает, охватывает меня на вокзале, когда свистнет, трогаясь, паровоз или когда в порту порыв ветра донесет до меня с баркасов запах смолы и дегтя.
Мой приятель позвонил мне утром, и, услышав его голос, я вдруг преисполнилась к нему нежностью. Ощущение, что меня любят и ждут, разбудило во мне множество женских инстинктов: опьянение успехом, желание, чтобы тебя все превозносили, восхищались тобой, чтобы ты, как Золушка, стала принцессой на час после долгого, никому не ведомого существования.
Я вспоминала один сон, который много раз видала в детстве, когда была смуглой, долговязой девчонкой; гости никогда не хвалят таких за миловидность, а для их родителей в ход идут уклончивые утешения… Слова этих утешений дети, казалось бы всецело захваченные игрой и не интересующиеся разговором взрослых, ловят на лету: «Вот увидите, когда вырастет, станет интересной», или: «Дети, вырастая, приносят много сюрпризов».
Во сне я видела, как я бегаю, на что-то натыкаюсь и с меня начинает спадать не то одежда, не то сморщенный кокон. У людей изумление в глазах, а я подбегаю к зеркалу и, дрожа от волнения, созерцаю свое чудесное превращение в золотоволосую принцессу — непременно (золотоволосую, как в сказке, — и благодаря красоте еще и кроткую, очаровательную, добрую и наделенную свойством великодушно раздаривать свои улыбки…
Эта сказка, столько раз повторявшаяся в моих детских снах, заставляла меня улыбаться, когда чуть дрожащими руками я старалась тщательно причесаться и получше выглядеть в своем менее других изношенном платье, которое я ради праздника тщательно отутюжила.
«Может быть, как раз сегодня и наступит этот день», — думала я, чувствуя, что слегка краснею.
Если в глазах Понса я была красива и обаятельна (и друг неуклюже говорил мне об этом или выражал свое восхищение куда красноречивее, обходясь вовсе без слов), то все было так, словно завеса уже упала. «Может быть, смысл жизни для женщины и состоит исключительно в том, чтобы какой-то мужчина вот так бы нашел ее, увидел, дал бы ей почувствовать, что она излучает сияние». Не в том, чтобы выслушивать гадости и пошлости от других, обращать на них внимание, а в том, чтобы жить совершенно растворившись в наслаждении собственными чувствами и ощущениями, жить собственными огорчениями и радостями. Собственной злобой или добротой…
И вот я ускользнула из дома на улице Арибау, чуть ли не заткнув уши, чтобы не слышать, как терзает рояль Роман.
Мой дядя провел запершись в своей комнате пять дней (по словам Глории, он ни разу не выходил на улицу). В то утро он впервые за все время появился у нас в квартире, пытливо высматривая своими зоркими глазами, нет ли чего новенького. По углам недоставало мебели, преданной Глорией старьевщику. В просветах шуршали растревоженные тараканы.
— Мою мать обкрадываешь! — заорал Роман.
Немедленно на помощь Глории прибежала бабушка.
— Нет, сынок, нет. Это я продала вещи, вещи-то мои. А они мне не нужны, вот я их и продала. Я вправе ими распоряжаться…
Роман улыбнулся, так несообразно было услышать о каких-то правах от этой несчастной старушки, которая готова была умереть с голоду, если еды в доме не хватало, лишь бы побольше осталось другим, или от холода, лишь бы укрыть малыша вторым одеялом.
После обеда он сел за рояль, и я с галереи увидела его в зале. За его головой струился светлый нимб. Роман повернулся и тоже меня увидел — и тоже радостно мне улыбнулся, вопреки всем своим тягостным раздумьям.
— Слишком ты стала хорошенькой, не до моей музыки тебе теперь, верно? Как и все женщины из нашей семьи, ты бежишь из дому…
Он с силой ударил по клавишам, чтобы и они почувствовали сияющий блеск весны. Глаза у него покраснели, как бывает, если много пьют или не спят несколько ночей подряд. Когда он играл, морщины сеткой покрывали его лицо.
И я убежала от него, как делала это и прежде. На улице я вспомнила его любезность. «Как бы там ни было, — подумала я, — Роман умеет заставить людей вокруг себя жить энергичнее. Он ведь и в самом деле знает, что с ними происходит. Он знает, что сегодня я зачарованная».
Вместе с мыслями о Романе, помимо моей воли, пришли мысли и об Эне. Потому что я, которая так хотела, чтобы эти два существа в конце концов все же не познакомились, теперь уже не могла разъять их в своем воображении.
— Ты знаешь, что Эна приходила к Роману в канун Иванова дня, к вечеру? — спросила Глория, искоса на меня поглядывая. — Сама видела, как она мчалась вниз по лестнице, все равно как Гром потом бежал… Точно так, Андрея, ну, словно не в себе она была… Что ты об этом думаешь? С тех пор она не приходила.
Стараясь здесь, на улице, ничего не слышать, я стала смотреть на верхушки деревьев. Листья уже потемнели, стали густо-зелеными, словно из жести. Пылающее небо разбивалось о них.
Среди солнечного блеска я снова превратилась в восемнадцатилетнюю девочку, которая сейчас будет танцевать со своим первым поклонником. Радостному ожиданию удалось совершенно заглушить отзвуки иных событий.
Понс жил в роскошном особняке в конце улицы Мунтанер. У решетки сада, такого цивилизованного, что цветы пахли воском и — цементом, я увидела вереницу машин. Сердце болезненно заколотилось. Я знала, что через несколько минут должна оказаться в веселом, беззаботном мире. В мире, который вращался на мощном денежном основании; представление о его оптимизме мне дали разговоры моих приятелей. На праздник в большое общество я шла впервые, ведь вечера в доме у Эны, на которых я бывала, носили характер скорее интимный, там занимались поэзией и музыкой.
Вспоминаю мраморный подъезд и его приятную прохладу. Мое смущение при виде швейцара, полумрак холла, украшенного растениями и вазами. Сеньору, густо увешанную драгоценностями, и исходивший от нее аромат, который я почувствовала, пожав ей руку, и неопределенный взгляд, брошенный на мои старые, потрескавшиеся туфли, взгляд, который пересекся с другим взглядом — полным отчаяния взглядом Понса, наблюдавшего за нею.