сынки да пасынки. Нельзя, нельзя Шувалову в директора!

— Вот ее и не назначили.

— Ну и хорошо, что не назначили. Тебя бы надо, — продолжал свое Малютин.

— Меня нельзя. Я плохой организатор. Я буду сам за всех работать, а люди от работы отвыкнут тем

временем. Да и в партии я совсем недавно, после войны вступил. И вообще, хотя, конечно, этому человеку, как я

считаю, будет очень трудно, пользы он принесет институту больше, чем кто-либо из своих. Нам всем наши

недостатки давным-давно примелькались, мы к ним привыкли, а ему бросятся в глаза, он с ними мириться не

станет. Думаю, что именно для этого, для свежего глаза, к нам и шлют товарища со стороны, Николай Ни-

колаевич.

— Значит, думаешь, придет этакий герой, увидит и победит?

Если мы сами этому герою не окажем помощи, он никого и ничего не победит. Под бременем наших

неурядиц он рухнет, как в послевоенные годы уже рухнули три директора.

— Они рухнули, Алексей Андреевич, поверь мне, совсем не потому, что им не помогали, а потому, что у

них не было своей программы. Вместо того чтобы наметить себе какой-нибудь свой собственный определенный

курс, они этак плыли по теченьицу, озираясь по сторонам и ожидая руководящих ветерков. А тут надо взять в

руки руль и шкоты и вести эту ладью твердо, не трясясь от страху, если по ее днищу царапнут камни, если волна

ударит в борт и так далее. Может он, этот товарищ, вести дело так или не может?

— Чего не знаю, того, Николай Николаевич, не знаю. У себя на заводе он с делом справлялся хорошо.

— Не будучи волшебником, могу, однако, сказать наверняка, что разговор идет о новом директоре.

И Малютин и Бакланов обернулись на голос произнесшего эти слова. К ним подходил Мелентьев,

секретарь институтского партийного бюро. У Мелентьева был высокий открытый лоб, узкое бледное лицо и

голубые глаза.

— А я как раз сегодня навестил старого директора, — продолжал он. — Расстроился, чудак-человек.

Лежит, за сердце держится. Врачи говорят, недели на две — на три залег. А в общем-то, если разобраться, ну

чем и в чем он виноват?

— В том, что громадные деньги, затрачиваемые государством на институт, шли — и идут — на ветер, —

раздельно произнося каждое слово, сказал Бакланов. -Мы почти ничего не даем производству. Работаем сами на

себя. У нас страшнейший застой. А он с этим примирился. А вместе с ним и мы примирились. И вы в том числе,

товарищ Мелентьев.

— Совершенно точно, — вставил Малютин. — Вот уж никак нельзя сказать, что мы работаем по-

большевистски.

— Позвольте, товарищи, позвольте! — Мелентьев протестующе поднял руку. — У нас есть такая манера:

когда снимут руководителя, вешать на него всех собак. Я, например, был против того, чтобы снимать директора.

И сейчас, когда есть решение вышестоящих организаций, я им, конечно, подчиняюсь полностью, я дисциплину

знаю, но в душе… по совести если говорить: чем был плох наш директор?

— Пожалуйста, я отвечу, — сказал Бакланов. — Сверхмощные паровые турбины, реактивная авиация,

атомная техника — они требуют жаропрочных сплавов, жаропрочной стали. Над проблемами жаропрочности у

нас в институте работаю я один, если не считать двоих-троих лаборантов. Я в одиночку провожусь сто лет и все

равно ничего толком не сделаю. Я приходил к директору много раз, я писал ему докладные, заявления,

предупреждения, я требовал создать группу…

— Минутку, минутку! — перебил Мелентьев. — Требовали, настаивали, это нам всем известно. Но план,

Алексей Андреевич, отпущенные ассигнования — через них не перепрыгнешь. Директор не виноват.

— Вот я и говорю: у нас только бы план да баланс копейка в копейку, а если дело не движется — плевать!

— воскликнул Бакланов, подымаясь. — Вот за это и сняли вашего директора. С ним было спокойно. Тем,

которые любят спокойствие, для которых это спокойствие дороже всего. Но работать с ним было невозможно.

— Не знаю, не знаю, я срабатывался, — сказал Мелентьев. — Против планов вы напрасно ратуете,

Алексей Андреевич. У нас все советское хозяйство — плановое.

Бакланов махнул рукой, сказал, что он очень голоден, и ушел.

— Горяч товарищ, — заметил ему вслед Мелентьев. — Молодой коммунист, еще не понимает, что нельзя

все так прямо резать. Ведь коммунист, Николай Николаевич, он еще и дипломатом должен быть. Верно я

говорю?

— Не знаю, товарищ Мелентьев, не знаю, — ответил в раздумье Малютин. — Может, у вас какие-нибудь

новые установки появились. Но когда я с Владимиром Ильичем работал, великий вождь революции учил нас

прямоте, принципиальности, непримиримости к недостаткам. И даже вот такую, как вы ее называете,

горячность поддерживал. Равнодушия он не терпел, чиновничьего отношения к делу. Я, например, вполне

разделяю негодование Алексея Андреевича против равнодушного стиля руководства директора.

— Эх, не поняли вы меня с Баклановым, Николай Николаевич! — сокрушенно сказал Мелентьев. — Нет,

не поняли. А я что? Я разве за равнодушие? Вы, Николай Николаевич, член партбюро, — скажите, разве мы с

вами равнодушно решаем на партбюро вопросы?

— Во всяком случае не мы с вами, товарищ Мелентьев, поставили вопрос о неблагополучии в институте.

К великому сожалению, сделали это за нас вышестоящие организации. По этому и давайте судить, как мы

относимся к делу: равнодушно или неравнодушно.

— Вывод чисто формальный. — Мелентьев медленно раскурил папиросу и пошел из зала.

Пока Малютин, Бакланов и Мелентьев спорили в пустом зале заседаний, в институтском буфете тоже

шел разговор и тоже о новом директоре. За круглым столом тут была Серафима Антоновна Шувалова, одетая,

как всегда, тщательно и нарядно: в строгом платье из черного бархата с переливающейся блесткой на груди. Был

тут старший научный сотрудник Александр Львович Белогрудов, который любил употреблять в разговоре

непонятные слова, притчи и иносказания и подо все, что бы с ним ни происходило, непременно старался

подвести теоретическую базу. Он и его жена много лет жили на разных квартирах. Все знали, что происходит

это из-за полнейшего неумения и самого Белогрудова и его жены устраивать сложные квартирообменные

операции. Но Белогрудова такое объяснение нисколько не удовлетворяло. Он придумал другое. “Так дольше

сохраняется свежесть чувств, — говорил он, когда заходил разговор об этом. — Совместная жизнь с ее

неизбежной прозой сначала охлаждает, а затем и отталкивает друг от друга. А кроме того — целее нервы, шире

возможности для всестороннего самосовершенствования”. Специалистом в своей области холодной обработки

металлов он был хорошим, имел несколько печатных работ, в институте его ценили.

Напротив Белогрудова сидел Валентин Петрович Харитонов, инженер с белыми редкими волосами и с

такими же белыми глазами. Когда он улыбался, получалось очень странно: глаза стекленели, а уголки губ

загибались кверху. Это выглядело так, будто улыбается только нижняя часть его лица. Харитонов был самый,

как о нем говорили, мобильный сотрудник института. Он мог в любое время суток собраться и выехать в любое

место Советского Союза или куда угодно отправиться читать лекцию на любую тему. Он любил поезда,

гостиницы и биллиард. Сотрудникам института давно были известны его неизменные телефонные звонки после

рабочего дня. “Понимаешь, — замученным голосом говорил он в трубку жене, — директор поручил тут одно

срочное дело. Приеду поздно”. И пока он гонял шары в красном уголке, его жена рассказывала какой-нибудь из

своих приятельниц: “Вот пойду к ним в партийное бюро, пожалуюсь. Что он им, Валенька, двужильный, что

ли? То директор срочное задание, то местком в комиссию назначит, то доклад подготовь, то кружок веди, то

выставку организуй!.. Весь институт товарищ Харитонов тащит на своем горбу”.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: