Павел Петрович поднял голову, возле него, улыбаясь во все свое добродушное лицо, стоял Румянцев, муж

Людмилы Васильевны.

— Ну что, товарищ директор? — заговорил он. — Видишь, как получается. Теоретики, теоретизируем.

Говорим много, делаем мало. Может, в картишки перекинемся?

— Не играю в карты, — ответил Павел Петрович. — Не умею.

Румянцев увел с собой в гостиную Белогрудова, собрал там пять или шесть игроков, у них началась игра,

слышались возгласы: “две”, “ни одной”, “три”, “пасс”.

В столовой возле Павла Петровича остались Красносельцев, Людмила Васильевна и Липатов. Липатов

начал декламировать из Брюсова.

Павлу Петровичу было скучно. Он снова думал об Оле.

Видимо, и Людмиле Васильевне декламация Липатова не доставляла удовольствия; она зевнула в ладонь

и предложила лучше спеть что-нибудь. Липатов запел: “Быстры, как волны, все дни нашей жизни”, его

поддержала было Людмила Васильевна: “Что час, то короче к могиле наш путь”. Но дальше никто не знал слов,

и петь перестали. Тут Красносельцев сказал:

— Если вы хотите добиться успеха в своем руководстве, товарищ Колосов, дайте людям спокойно

заниматься наукой. Люди будут вам благодарны и воздадут сторицею.

В гостиной кто-то заиграл на пианино. Под мотив фокстрота Румянцев тенорком повторял: “Возьмем

четыре взятки, обгоним остальных… Возьмем четыре взятки, обгоним остальных…” Павел Петрович подумал,

что пора уходить. К нему подошла Серафима Антоновна.

— Вас бросили! — воскликнула она. — Пойдемте тоже туда, в гостиную, тут накроют к чаю.

Павлу Петровичу не хотелось идти в гостиную, но он пошел, и получилось как-то так, что Серафима

Антоновна звала туда Красносельцева, Людмилу Васильевну, Липатова лишь затем, чтобы оставить их там, а

его она провела в следующую дверь, потом куда-то через коридор еще в одну дверь, и они очутились в

небольшой комнатке с притемненным светом. В комнатке были старинное бюро красного дерева, низкая синяя

тахта, несколько полок с книгами и мягкий ковер на полу.

— Это мой рабочий кабинет, — сказала Серафима Антоновна и пригласила Павла Петровича на тахту.

Он сел и тут же потерял равновесие: тахта была такая податливая, что сама опрокидывала на спину.

— Нате вам подушку, отдыхайте, — говорила Серафима Антоновна. — Вы у друзей, чувствуйте себя как

дома.

Павел Петрович почувствовал страшную усталость, и физическую и нравственную. Он закрыл глаза и

уснул.

2

В ту тяжелую ночь Оля не ложилась. Она ходила по комнатам, включив все лампы, она всматривалась в

ночную темень за окнами, прислушивалась к шумам на лестнице, она говорила себе: вот еще час, и надо будет

звонить в милицию; она вспоминала тревожные слова Вареньки о рассеянности отца, она винила себя в том, что

не сумела удержать его дома. Ей было страшно и очень холодно в пустой квартире.

С какими чувствами, с каким волнением бросилась она в переднюю, когда уже утром заслышала

щелканье замка. И что она увидела? Какого отца? В измятом костюме, заспанного, с опухшими глазами,

некрасивого и какого-то даже чужого. Он был злой, на Олю не смотрел, сказал, чтобы она сварила ему черного

кофе, и принялся мыться и переодеваться.

Столько пережить, так переволноваться, думать бог знает что — и вот тебе, в результате на тебя еще и не

хотят смотреть. Оле было очень обидно и горько.

— Перестань вздыхать! — услышала она окрик, когда накрывала на стол.

— Я не вздыхаю, папочка, — сказала она подергивающимися губами.

— Вздыхаешь! И нечего! Мне, может быть, хуже, чем тебе, в сто раз, а вот молчу.

Вечером, когда он в двух-трех словах рассказал о том, что было у Серафимы Антоновны и как он себя

там чувствовал, Оля поняла его утреннее состояние. Он злился не на нее — за что же? — а на себя, на свое

поведение, на то, что пошел в такую компанию и не сумел во-время ее покинуть. Оля это понимала, но все

равно была отцом очень недовольна, и не только потому, что все так произошло, а и потому еще, что

рассказывал он ей об этом именно в двух-трех словах, так небрежно и коротко, неохотно, будто она попрежнему

девчонка, неспособная понимать что-либо относящееся к трудной прозе человеческой жизни. Ведь вот маме-то

он как подробно рассказал бы об этом вечере, и, конечно, не удивительно, что мама могла бы не только вздыхать

в ответ, мама могла бы и разобраться во всем этом и посоветовать что-нибудь. А что посоветует она, Оля, когда

отец буркнул коротко: “Ну что, что случилось! Сама понимаешь — люди незнакомые, сидишь скованный. А тут

этот коньяк, будь он проклят! Худо стало, уснул. Поняла, надеюсь?”

Когда-то Оля сказала себе, что это теперь ее обязанность — заботиться об отце, как заботилась о нем

мама. Но ей не удавалось выполнять свое намерение. Для этого просто не было времени. Они виделись с отцом

только рано утром и поздно вечером. Утром Оля варила неизменный кофе, его пили с черствыми булками,

потому что Оля не успевала приготовить что-нибудь другое, и очень удивлялась, как это маме удавалось

успевать. Вечером были тоже на скорую руку приготовленные закуски. А обеды… Оба обедали у себя в

институтах. Что же касалось уборки в квартире, то ведь и так довольно чисто. Ну пометешь немножко вокруг

стола в столовой, сотрешь кое-где тряпкой пыль, и — чисто. Павлу Петровичу было не до этого, а Оля

совершенно искренне не замечала, как с ходом времени тускнеют паркеты в комнатах, как из белых становятся

серыми гардины на окнах, как мебель приходит в такое состояние, когда на ней можно расписываться пальцем,

и как незаметно, но с неотступным упорством в квартиру внедряется застойный запах нежилого помещения.

Да, заботиться об отце оказалось куда труднее, чем принимать твердое решение об этом…

Двумя днями позже, выходя из городской библиотеки, где она занималась по вечерам, Оля встретила

Тамару Савушкину.

— Олечка! — воскликнула Тамара. — Милая моя! Как я тебе рада! — У Тамары был вид счастливейшего

в мире человека. — Извини, дорогая, — продолжала она, — что я тебя не навестила. Я же не умею

притворяться, ты знаешь. И моя глупая сияющая морда была бы отвратительна в такие дни для тебя. Ну, ты

меня прости. Ну, пожалуйста.

Прямо на улице, среди удивленных прохожих, она горячо целовала Олю.

— Может быть, мы отойдем в сторону? — предложила Оля.

— Нет, мы сейчас куда-нибудь зайдем и посидим. Вот что: мы пойдем в кафе! — сказала Тамара

решительно.

Было девять вечера. Оля знала, что Павел Петрович еще в институте, и согласилась.

— Я теперь не Савушкина, — говорила по дороге Тамара, — понимаешь? Я теперь Никитич! — Она

даже слегка визгнула, так, видимо, ей нравилось то, что она уже не Савушкина, а Никитич.

В кафе они вошли не сразу, потому что в дверях происходил какой-то скандал, кого-то не то не пускали,

не то уже изгоняли из зала. Лохматый маленький человек грозил швейцару страшными карами. Швейцар стоял

величественно перед ним и повторял со спокойствием памятника:

— Выпили, гражданин, и хватит. Надо меру знать. Идите домой.

Уже сидя за столиком, подруги узнали от официантки, что этот лохматый человек — местный поэт, он

пишет поэмы, но его поэмы не печатают, и вот он с горя гуляет по ресторанам.

— Ну что ж, — сказала Тамара серьезно, — я виню не его. Это действительно горе, когда работаешь,

работаешь, и все без толку. Я виню жену. Значит, такая у него жена: не может создать дома уют, сделать так,

чтобы мужу не хотелось уходить из дому. Ах, Оленька, ты не знаешь, как это приятно — окружать любимого

человека уютом и заботами! Мой Миша, он такой способный, подающий надежды, он открыл неслыханный

способ борьбы с сельскохозяйственными сорняками. Это делается так…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: