Тамара с увлечением принялась рассказывать о том, как с самолета разбрызгивают над полями
изобретенную ее Мишенькой жидкость. Потом она говорила об экспедиции, в которую собирается Мишенька, и
что он ее непременно возьмет с собой.
Оля спросила:
— А что в же будет с аспирантурой? Что ты думаешь делать дальше?
— Дальше? — удивилась Тамара. — Ну ведь я же, по-моему, объяснила…
— Домашняя хозяйка?
— Ну ведь это как рассматривать, Оленька. Домашняя хозяйка… Некоторые, наверно, так и будут думать:
домашняя хозяйка. А я смотрю иначе: подруга, помощница ученого. Он приносит громадную пользу народу,
стране, а я ему в этом буду помогать. Я создам ему всё-всё, все условия. И что ж ты думаешь, в случае неудачи
— неудачи ведь у кого угодно могут случиться, бог тоже не все удачно создал, если хочешь знать, — ну так вот,
в случае неудачи, он, Мишенька, разве пойдет тут со швейцарами спорить? Он придет домой, ко мне, к своему
другу.
— А твоя диссертация, Тамара?
— Ах, эта диссертация! Теперь, когда я ушла из аспирантуры, с меня как бы спали чугунные цепи,
поверишь? Диссертация… Она мучила меня, я во сне ее видела. Мне так надоело рыться в книгах! Такая тоска
и скука. Ты помнишь мою тему, да? “История производства художественного стекла в России”. Когда я
рассказала о ней Мише, он сначала из вежливости сказал, что это очень интересно, а потом, уж когда мы
поженились, стал расспрашивать, как, мол, я думаю, кому эта стеклянная история нужна, какую она принесет
пользу науке или народному хозяйству. А я и не знаю, Оленька, какую. Ведь откровенно говоря, как было дело.
Мой папа был категорически против того, чтобы я куда-нибудь уезжала из дому, он говорил: единственная
дочка, не отпущу в Сибирь или на Камчатку. Он мне сказал: на пятом курсе нажми так, чтобы одни блестящие
знания, одни пятерки. Я нажала. Помнишь, какие были восторги по поводу меня? Ну и вот. Валериан
Николаевич предложил: оставайтесь, Тамара, в аспирантуре. Мне безразлично, папа рад. Осталась. А тема?
Тему Валериан Николаевич выдумал. Мне тоже казалось: скука, мол, книжное дело. А папа считал: не все ли
равно, какая тема, главное — в Сибирь не пошлют по крайней мере еще три года. А я, знаешь, с удовольствием
поеду в Сибирь, на Камчатку — куда угодно, лишь бы с Мишенькой.
— И ты ведешь все домашнее хозяйство, готовишь обеды, убираешь квартиру? — спросила Оля.
— А как же! Все-все. Правда, квартира у нас невелика, одна комната в шестнадцать метров. Но все равно,
дел очень много. Раньше, у себя дома, я ничего не хотела делать. Мама кричит: лентяйка, хоть бы посуду
вымыла или пол подмела. Ну ничего не хотела делать. А сейчас землю бы рыла… Это, Оленька, от любви,
наверно. Как ты думаешь?
Оля отпила с ложечки кофе со сливками, который очень любила; на этот раз кофе почему-то не имел
никакого вкуса: Олины мысли были заняты иным. У нее в плане был такой пункт: вызвать Тамару Савушкину в
институт или самой съездить к ней домой и поговорить серьезно о том, что так нельзя, нельзя бросать
аспирантуру, нельзя легкомысленно относиться к своему будущему, к народным средствам, которые на нее
затрачивались почти целый год, — подействовать на Тамарину комсомольскую совесть. Теперь все
переменилось. Нет, Оля не вызовет Тамару и не поедет к ней домой. До чего же это странно — все вокруг
твердят человеку: твое счастье вот в чем, вот в чем, вот в чем, а он находит свое счастье совсем в другом. И до
чего же было бы глупо начать сейчас уверять Тамару, что она несчастна, что ее счастье совсем не в ее
Мишеньке, а в истории художественного стекла.
— Что ж, Тамарочка, очень за тебя рада, — сказала Оля.
— Правда, Оленька? — Тамара чуть столик не опрокинула, так она рванулась к Оле от радости. — А мне,
знаешь, сказали, что ты собираешься меня прорабатывать.
Они расплатились и вышли из кафе. Тамара увидела освещенный циферблат на башне райсовета,
воскликнула:
— Уже одиннадцать! До свиданья, Оленька! Заходи, заезжай, посмотришь, как я живу, — и почти бегом
пустилась к остановке троллейбуса.
На Октябрьском проспекте было тесно, густая толпа текла по широкому тротуару, Тамаре пришлось
лавировать в этом потоке. Толкая встречных, она выбегала на мостовую, чтобы их обогнать. Оля смотрела ей
вслед и думала: как хорошо, видимо, там, куда так спешит человек. Сама она, Оля, никуда не спешила. Она
медленно брела среди людей, слышала неразборчивый говор, смех, выкрики, шорох и шаркание подошв. Ей
показалось, что кто-то из идущих впереди нее заговорил очень знакомым голосом. Она насторожилась.
— Нет, отец, — говорил знакомый голос, — ты этого никогда не поймешь. В наше время преступно жить
с человеком, в котором ошибся. Это значит сознательно закопать в землю свои способности.
Оля узнала голос Георгия Липатова. Так этот модник, в широкополой шляпе, сдвинутой на один глаз, с
тросточкой в руках — это отец Георгия. Оля решила было отстать от Липатовых, но ей захотелось послушать, о
чем так горячо философствует Георгий.
— Но ведь она же у тебя беременна, — сказал Липатов-отец.
Оля поняла, что это сказано о Люсе, и, сама не зная почему, покраснела. Она почувствовала, что
покраснела, потому что лицу ее, шее, ушам стало жарко, как перед раскрытой печкой.
— Что ж такого, — ответил Георгий. — С каждой рано или поздно это случается.
— Рано или поздно, — пробурчал Липатов-старший. — Не хочешь ли ты, чтобы мы с матерью платили за
тебя алименты? Тебе еще добрых два года пребывать в твоей аспирантуре и получать — сколько там — пятьсот,
шестьсот?..
— Это ничего не значит, я пойду преподавать в техникум, мне предлагали. Сам сумею платить что надо.
Они некоторое время шли молча. Потом старший сказал, как бы с сожалением:
— Такая милая девушка…
— Ты ее не знаешь, вот она тебе и милая.
— Родители…
— Про родителей можешь не говорить, — перебил Георгий. — Если хочешь знать, ты у них называешься
не иначе как “наш пьяница”.
— Это я знаю.
— И тебе приятно?
— Нет, неприятно. — Липатов-старший помолчал и добавил: — В общем-то твое дело, тебе виднее, мама
всегда будет рада видеть тебя снова дома.
Он, кажется, даже зевнул, сказав эти равнодушные слова, и Оля поняла, что участь Люси Иванченко
решена. Она кинулась вперед и с такой силой схватила за рукав Липатова-младшего, с такой силой рванула его,
что он оказался перед нею лицом к лицу.
— Георгий! — крикнула она. — Георгий, ты подлец! — Оля понимала, что произносит не те слова,
которые бы нужны, но никакие иные не находились. — И мы поступим с тобой так, — продолжала она, — как
ты заслуживаешь. Ты не комсомолец, ты…
Она с ужасом видела, что вокруг уже собирается толпа, уже ухмыляются какие-то парни и девицы; может
быть, они думают про нее, что она устраивает тут сцену ревности или еще что-нибудь такое.
Она бросилась бежать, как недавно бежала Тамара Савушкина, но совсем не потому, что ее манило
домой, а потому, что чувствовала: еще минута — и она надает по щекам и Георгию и его равнодушному папаше.
Оля остановилась только на набережной Лады, недалеко от моста. Лед на реке лежал темный, и от него
несло полыньями, по нему уже не ходили. И ветер вдоль Лады летел сырой, весенний, из низких туч даже
капало что-то вроде дождя, но еще не дождь, — от него только леденели тротуары и делалось невыносимо
скользко. Оля прислонилась к бетонному парапету и склонила голову так, как недавно склонял свою отец, когда
старичок в обрезанных валенках сказал ему, какой марки сталь испортили заводские сталевары. Но там была
сталь, сталь, ее можно переварить и исправить. А кто же исправит Люсину жизнь? Она, Оля, сделать это не