— Товарищ Красносельцев, но ведь ваш этот печатный труд подвергся серьезной критике в центральной

печати.

— Знаете, — помолчав, ответил Красносельцев. — Критика!.. Еще Бальзак говорил: “Критика — это

щетка, которая не годится для тонких материй, она бы стерла всю ткань”.

Бакланов спокойно сказал:

— Во-первых, это говорил не сам Бальзак, а один из его героев. А во-вторых, ни о какой тонкой материи

речи нет. Я позволю напомнить заглавие статьи, которую имеет в виду товарищ Колосов. Статья называлась:

“Толстая, но пустая книга”.

Некоторые из членов совета засмеялись. Был слышен тенорок Румянцева: “Вот теоретик, ну и теоретик!”

— Мне очень приятно, — продолжал Бакланов, — что завязывается такой откровенный разговор. Это у

нас не часто случается.

— Неправда! — крикнула Серафима Антоновна. — Зачем же говорить неправду, Алексей Андреевич?

Мы всегда откровенны.

— В известных пределах, до известных граней, в известных случаях, — ответил Бакланов. — Итак,

повторяю, сегодняшняя откровенность очень приятна.

Он заговорил о тех неполадках, из-за которых лихорадило институт, о случайности многих тем, о их

весьма относительной ценности и для науки и для практики. Красносельцев отнюдь не одинок, устаревшими

проблемами заняты и еще некоторые. Кандидат технических наук Мукосеев вообще года четыре подряд

ухитряется оставаться без темы, и, что делает, чем занимается, одному господу богу известно.

Попросил слова доктор технических наук Малютин. Павел Петрович уже знал биографию этого старика

и с большим уважением смотрел на человека, которому довелось слышать и видеть Ленина, слышать гром

пушек революции, работать со Сталиным и участвовать в создании советской власти.

Малютин не встал, остался сидеть в кресле и заговорил тихо, глядя в окно, поглаживая ладонью белые

усы, как бы вслух размышляя:

— Товарищ Шувалова заявила тут, что Алексей Андреевич Бакланов не прав. Она настаивает на том, что

мы всегда откровенны. Нет, нет. Не всегда мы откровенны. Мы частенько кривим душой там, где надо быть

прямыми. Часто, очень часто прямота нам изменяет, особенно когда надо дать оценку работе товарища. Разве

все наши работы хороши? Нет же. Но разве всегда мы говорим о них то, чего они заслуживают? Разве не жив

еще среди нас принцип — кукушка хвалит петуха за то, что петух хвалит кукушку? Наш институт сильно

оторван от производства, от жизни. Это констатируют и в партийных органах, и в министерстве, и сами мы это

сознаем в конце-то концов. Почему же могла получиться такая оторванность? Потому что наши крупнейшие

авторитеты вроде Кирилла Федоровича Красносельцева слишком затеоретизировались, позабыв о нуждах

производства, под всякими соусами стали внушать коллективу идею служения чистой науке. Авторитеты есть

авторитеты. К ним прислушиваются. Это одна причина. Вторая причина в том, о чем я уже сказал: мы

неоткровенны в оценке работы товарища. У нас принято думать, что если критикуешь работу товарища, то это

значит — выступаешь и против личности самого товарища, хочешь ему зла, ты ему враг. Мы боимся резкости,

мы требуем реверансов и к каждому слову критики требуем длинных предисловий о талантах и заслугах

критикуемого. В итоге действенная горечь критики растворяется в патоке славословия.

— Вы бы хотели выстроить нас всех по ранжиру, — перебил Красносельцев, — да и распекать одного за

другим перед строем. А ты нишкни, руки по швам. Так, что ли?

— Вас еще никто, никогда и нигде не выстраивал и не распекал, — ответил Малютин все тем же

спокойным тоном. — Скорее вы распечете, Кирилл Федорович, чем вас распекут. И вот, — продолжал он, — в

такой обстановке мы пришли к застою. Я тут недавно высказывал сомнение: надо ли нам руководителя со

стороны, разве не можем мы выдвинуть его из нашего коллектива? Товарищ Колосов рассеял мои сомнения. Он

прямой человек, и это очень важно для той ситуации, в какой сейчас оказался институт. С предыдущим

директором было как? Он заигрывал с сотрудниками, завоевывал дешевый авторитет, старался быть хорошим

для всех, призывал к какой-то консолидации во имя тиши, глади да божьей благодати. И вот у него ничего не

вышло. Беритесь, товарищ Колосов, за дело энергичней! Прежде всего дайте свободу критике. Мы вас

поддержим.

— Совершенно точно! — сказал Бакланов.

— Когда закладывается фундамент, то, если в это время спросить обывателя, что делают строители,

обыватель ответит: ничего, забивают какие-то бревна, укладывают в землю камни, а строения никакого не

видно, — заговорил Красносельцев. — Так рассуждают и обыватели при науке, когда ученые разрабатывают

проблемы дальних перспектив, теории различных процессов, физико-химические константы. А ведь это

фундаменты наук! Вы развернете критику, разрушите все созданное нами, сокрушите фундамент и займетесь

прикладными чердаками и мансардами. Чудовищно!

— Это действительно было бы чудовищно, если бы товарищ Красносельцев был прав. Но, к счастью, он

совершенно не прав, — ответил Бакланов. — За разговорами о фундаментах науки у нас частенько скрывается

рутина, нежелание искать и открывать новое. Именно так живете и работаете и вы, уважаемый Кирилл

Федорович.

— Стыдно вам, доктору технических наук, интеллигентному человеку, мыслить так примитивно, так

ходяче, так мелко, Алексей Андреевич! — ответил Красносельцев.

Когда заседание было закрыто, он подошел к Павлу Петровичу и, поблескивая выпуклыми очками,

сказал:

— Значит, поход против меня объявляете, товарищ директор? Не ожидал, не ожидал.

Павел Петрович не успел ответить, Красносельцев вышел из кабинета; всей спиной своей,

выпрямившейся более обычного, он демонстрировал обиду.

Бакланов, уходя, пожал руку и сказал:

— Очень, очень рад был с вами познакомиться.

Дольше всех задержалась Серафима Антоновна. В ее глазах Павел Петрович увидел выражение

некоторого изумления. Она сказала:

— Мне не хотелось сегодня говорить. Во многом правы были и вы, милый Павел Петрович. Но была

правда и у них, у ваших противников. Нам бы надо встретиться. Ну, как вы себя чувствуете?

Павел Петрович понял, что она имеет в виду вчерашнее.

— Хорошо, — ответил он. — Голова болела, да прошла.

Она коснулась его руки:

— Вы сегодня нервничали, не надо нервничать. Надо себя беречь. На каждый чих не наздравствуешься.

У нас народ трудный. Этот Бакланов… Он, конечно, талантлив, но Сталинская премия ему вскружила голову.

Надо быть очень крепким человеком, чтобы почести тебя не погубили. Вот у нас есть еще Ведерников…

— Да, да, я все хочу спросить о нем. Он, кажется, трижды лауреат, но его нигде не слышно и не видно, в

совете он не участвует почему-то.

Как почему-то, Павел Петрович! В свое время он был в совете. Вы, я вижу, ничего, не знаете. Это же

невозможный человек! — Серафима Антоновна поднялась на носки и зашептала в самое ухо Павлу Петровичу

так, что он ощущал прикосновение ее губ: — Он пьяница. Он последнюю рубашку с себя пропивает.

— Да что вы?

— Спросите кого угодно. Кстати, Павел Петрович… Милый, только, пожалуйста, не отказывайтесь, я вас

умоляю, слышите? Борис Владимирович… мой муж… сегодня уходит по своим редакционным делам. А у меня

два билета… Ну будьте так добры, пойдемте. Приезжает московская знаменитость. “Раймонда”. Мой любимый

балет. Не отказывайтесь…

— Нет, нет! — решительно отказался Павел Петрович. — Не могу. И… не хочу, — неожиданно добавил

он. Слишком свежо было в памяти впечатление от вчерашнего вечера, проведенного в доме Серафимы

Антоновны, слишком тяжелым и неприятным было это впечатление.

4

Только тот, кто вернулся бы в эти места после перерыва лет в восемнадцать — двадцать, сумел бы в


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: