— То, что за ними.
— А что за ними?
— Умей видеть.
— Я, кажется, понимаю, о чем говорит Павел Петрович, — сказала Варя. — Об этом, да? — Она указала
рукой на строительный кран, который возвышался над кирпичной коробкой будущего здания.
— Совершенно верно, — ответил Павел Петрович. — О втором, о новом городе в городе. Старинные
решетки, мосты и набережные — они были до нас… Ну вот предположим… У меня вот есть один знакомый,
астроном, ты, Оленька, его не знаешь. Он читает небо, как книгу, ему известны тысячи звезд, он в них как рыба
в воде, но… Вот “но” в том, что любит-то он среди них одну-единственную, какую-то, к слову сказать,
паршивенькую, некую мусоринку в космосе, видимую чуть ли не раз в неделю, по субботам или пятницам, и то
в самый мощный телескоп. Он сам ее открыл, вот в чем дело. Он! Сам!
— Странная аналогия, папочка! — сказала Оля. — Разве ты открыл новые дома культуры, школы, жилые
дома, заводы, разве ты пустил тут троллейбус, заасфальтировал улицы?
— А кто же? — Павел Петрович обернулся на переднем сиденье.
— Ну кто! Строители, — сказала Оля.
— Нет, я, мое поколение! Смотри! — Машина медленно катилась по мосту через впадающую в Ладу
речку Журавлинку. За мостом открывалась западная окраина города, вся сплошь в заводских трубах и кровлях.
— Смотри! — повторил Павел Петрович, когда они уже спустились с горбатого мостика на асфальт прямого и
такого длинного проспекта, что он, казалось, уходил за горизонт. — Лет двадцать семь назад мы перебегали
через Журавлинку по хлюпающим, прогибающимся доскам, месили грязь вот тут, где сейчас едем, добирались
до паровозика с четырьмя вагончиками, он ждал нас вот там, где сейчас районный Дворец культуры, и ехали на
свой завод в этих вагончиках, что селедки в бочке. Двадцать пять лет назад построили деревянный мост и
пустили трамвай прямо из города к заводу. Тогда же заложили фундаменты Дворца культуры, вот того
универмага, фабрики-кухни и, смотрите, всей этой перпендикулярной улицы. Странная уличка, не правда ли?
Дома одинаковые, что близнецы, соединены меж собой какими-то никчемными арками. Сейчас над ними
смеются, говорят: вернешься навеселе — и своего дома не найдешь, будешь во все двери стучаться, такие они
однообразные. А в ту пору, когда они еще строились, мы часами простаивали возле этих домов. Мы радовались,
глядя на них, мы спорили тут о будущем, о судьбах страны и мировой революции. Каждый камень, каждый
кирпич, каждый вбитый гвоздь, хоть это гвоздь и кирпич, были для нас ласточками будущего. Мы жили в
общежитиях, ели всухомятку, у нас не было запасной пары белья, не говоря уж о костюмах и всяческих
галстуках, но думали мы не о них, благах жизни, радовались отнюдь не им, если они вдруг и появлялись, а вот
этим кирпичам и гвоздям. Стоп! — сказал Павел Петрович шоферу. — Выйдемте, товарищи, на минутку.
Вышли возле огромного здания, как бы состоявшего из беспорядочного нагромождения уродливых
кубов, частью бетонных, частью стеклянных.
— Первая школа, построенная в нашем городе после революции, — сказал Павел Петрович. — Тогда
архитекторы увлекались вот такой чертовщиной.
— До чего же безобразно! — воскликнула Оля.
— Вот видишь, для тебя это безобразно, — сказал Павел Петрович, — а для меня… Ну что говорить!
Здесь я когда-то впервые встретился с твоей мамой.
— Разве? Вот тут, в этом здании?
— Да, наш заводский комсомол устроил лекцию, как сейчас помню: “Есть ли жизнь на других планетах”.
Мы сидели с твоей мамой рядом… Мы поглядывали друг на друга, но не сказали друг другу ни слова. Первое
слово было сказано, лишь когда меня прислали ремонтировать бетономешалку, возле которой мама работала
отметчицей.
Павел Петрович говорил “мама”, но видел он худенькую белокурую девушку, почти девочку, которую
очень волновал вопрос: есть ли жизнь на других планетах. Обсуждению этого вопроса было посвящено их
первое свидание, точнее — не свидание, а первое совместное возвращение с завода в город. Шесть километров
они шли пешком. В следующий раз они снова шли пешком, но планеты уже были возвращены туда, где им и
надлежало быть, — в темные бездны вечного пространства. Говорили в тот раз о земной жизни. Для земных тем
не хватило не только шести коротких километров, но и многих, многих лет совместного пути, еще многое так
вот и осталось нерешенным, еще о многом надо было поговорить с Еленой, многое ей рассказать, о многом
посоветоваться… Леночка, вот те камни, по которым ты ступала в своих первых туфельках на высоких
каблуках. Их покупали в новом универмаге, ты там же, у прилавка, надела обнову, счастливая вышла на улицу,
но в соседнем дворе туфельки пришлось снять, ноги в них ходить не хотели. Сколько было слез и отчаяния. Вот
они, эти камни, бруски диабаза… Десятилетия их не тронули, только навели глянец.
Павел Петрович молча стоял посреди тротуара перед кубической школой, прохожие задевали его. Он не
чувствовал толчков. Оля думала о маме и о нем: какие-то они были в ту пору, когда встретились? О чем
говорили, о чем спорили, о чем мечтали?
Варя отошла в сторонку и посматривала на Павла Петровича. Она думала о той большой любви, которую
продолжал он нести в себе, о его любви к Елене Сергеевне.
Весь день они провели в машине, выходя из нее и прогуливаясь все в таких местах, где было много
заборов, за которыми торчали строительные краны. Оля начинала понимать пристрастие отца к строительствам,
к новым домам, фабричным и заводским зданиям. Для Павла Петровича они, по ее мнению, были чем-то вроде
наглядного, физически ощутимого коэффициента полезного действия его поколения. “Я! — сказал он. — Мое
поколение!” И он во всем и везде искал и видел созидательную силу своего поколения, принадлежностью к
которому, видимо, очень гордился; он гордился всем, что создало и продолжает создавать его поколение.
Показывая на парковую заросль, деревья в которой поднялись в четыре человеческих роста, он говорил: “Вот
тут был пустырь”; проезжая мимо здания, занявшего целый квартал, пояснял: “На этом месте был Петровский
рынок. Сборище всех темных сил нашего города. Играли в “три листика”, торговали револьверами и
контрабандой, заключали сделки на грабежи и убийства. Давно ли? В нэповские времена”. И видно было, что
перемены, происшедшие на месте гнилых пустырей и страшных рынков, радуют его так же, как радовали бы
успехи в личных делах.
За несколько часов Оля и Варя узнали о городе, в котором они жили, больше, чем за все годы их жизни в
нем. Перед ними овеществлялось то, о чем скупо и отвлеченно было сказано в книгах; перед ними вставали из
прошлого кабаки с пугающими названиями: “Цап-царап”, “Стоп-сигнал”, “Отдай все, не греши”, какие-то “дома
свиданий”, ночлежки, игорные притоны: “Бубновый король”, “Трокадеро”, “Колесо счастья”, вставали времена
восстановления разрушенного двумя войнами, времена нэпа, времена отчаянной борьбы социалистического,
кооперативного с частнособственническим, которое упорно отстаивало свое существование, времена первых
пятилеток. Из книжной история становилась живой. Книжная — она легко входила в сознание и так же легко из
него уходила.
— Было седьмое ноября, — говорил Павел Петрович, попросив остановиться на углу улиц
Чернышевского и Новопроложенной. — Мы шли на демонстрацию. Знамена, плакаты, Чемберлены, которых
можно дергать за веревку, песни, музыка… И вот отсюда, с Чернышевской, наперерез нам еще какая-то колонна.
Получился затор. Кто-то там, в той колонне, взобрался кому-то на плечи и как с трибуны давай закручивать
речь. “Троцкист! — слышу, кричат наши. — Сукин сын! Сволочь!” Ну и пошло тут! Вот видите? — Павел