Да, в последнее время этих забот и треволнений стало что-то прибавляться. Особенно донимал секретарь
партийного комитета Мелентьев. Два дня назад произошел просто отвратительный случай. На очередном
партийном собрании разбирали персональное дело одного из младших научных сотрудников. Павел Петрович
не согласился с решением партийного бюро вынести этому сотруднику выговор, потому что не увидел за ним
никакого проступка — просто товарищ откровенно поговорил с секретарем партбюро и обвинил Мелентьева в
том, что тот дает партийные поручения коммунистам, нисколько не считаясь с их склонностями, формально.
Мелентьев увидел в этом протесте нарушение партийной дисциплины и раздул дело.
Когда Павел Петрович заявил, что он с решением партбюро несогласен, Мелентьев сказал:
— На партбюро, товарищ Колосов, тоже были несогласные со мной, но это ничего не значит.
Большевистский принцип вам известен: меньшинство подчиняется большинству. А большинство было за мое
предложение. Вы удовлетворены?
— Хотелось бы знать, какое большинство, на сколько голосов, — продолжал настаивать Павел Петрович.
— Не помню, — небрежно ответил Мелентьев.
— На два голоса! — крикнули из зала
— Не помню, не помню, — повторил Мелентьев.
Короче говоря, партийное собрание не поддержало Мелентьева, и решение партбюро не прошло. За это
решение голосовали лишь сам Мелентьев и двое из членов партбюро, в том числе Самаркина.
После собрания Мелентьев сказал:
— Так, так, товарищ Колосов. Противопоставляешь массу коммунистов партийному бюро. Ну что ж,
посмотрим, чья возьмет.
Павлу Петровичу передавали, что назавтра Мелентьев весь день каждому, кто бы ни заходил в комнату
партийного бюро, говорил одно и то же: “Хорош гусь наш директор. Ничего, повыщиплем перья! Не таких
обламывали. Не будет хвост распускать. Мы не позволим ему свою личность противопоставлять коллективу,
диктатора из себя корчить. Партия не любит зазнаек”.
По мере того как машина отдалялась от города, Мелентьев и иже с ними отходили в сознании Павла
Петровича все дальше и дальше. Природа и пространство благотворно влияют на мысли человека. Выехал из
города человек, обремененный заботами и треволнениями, а к Ивановке подъезжал оптимист, видящий все в
самых радужных колерах.
Институтский шофер знал адрес Румянцевых. Он подвез Павла Петровича к воротам в зеленом
решетчатом заборчике с надписью: “Во дворе злая собака”. У ворот гостя встретили хозяин и хозяйка. Павел
Петрович сказал шоферу, что тот может уезжать домой, что он возвратится в город на поезде. Машина
развернулась и уехала, Павел Петрович вслед за хозяевами с опаской вошел в ворота.
— Вы не бойтесь, дорогой мой! — сказал Румянцев, заметив его взгляды по сторонам. — Собака у нас
чисто теоретическая. Нет у нас никакой собаки, ну ее к свиньям, укусит еще кого, отвечай тогда. Только надпись
культивируем. Ну, это ладно. А вот интересно — вы перехватили чего на дорожку, Павел Петрович, или не
очень?
— Ничего не перехватывал. Голодный.
— Вот и хорошо! Мы тоже.
Стол уже был накрыт на веранде с цветными стеклами, отчего сахар в сахарнице был зеленый, огурцы
красные, хлеб пожелтел; никакие силы не могли только затмить естественного великолепия крупной, как
яблоки, садовой земляники “Виктория”, которой было наполнено огромное фаянсовое блюдо.
— Вы любите? — сказала довольная Людмила Васильевна, указывая на землянику. — Со сливками, а?
Сама собирала. Встала в шесть часов.
— Сколько я вам хлопот доставил! — сказал Павел Петрович.
— А дачная жизнь из чего же и состоит? — ответил Румянцев. — Из одних хлопот.
— Между прочим, это правда, — подтвердила Людмила Васильевна. — Отдыха тут никакого. Утром
встанешь чуть свет, едешь в город, в институт. Вечером приезжаешь поздно.
— А в воскресенье как грянут родственники, знакомые, друзья!
— Ну что ты городишь, Гриша, ей-богу! Не слушайте вы его, Павел Петрович. Вот странный, пригласит в
гости, а сам начнет околесицу.
Распахнули окна, запах сосен вступил на веранду. В загородной прохладе елось все с таким
удовольствием и аппетитом, как никогда не естся в городе. За окнами, в кустах, возились, кричали, пели птицы.
Румянцев оборачивался по временам к окну, поджимал губы и издавал свист, очень похожий на птичий. Птицы
откликались, прилетали на подоконник и с любопытством смотрели внутрь веранды.
Что-то задело Павла Петровича под столом. Он невольно дернул ногой и заглянул под край скатерти.
— Это ежик, наш Тришка, — оказала Людмила Васильевна. Ежик побегал по веранде и отправился во
двор.
— Он у нас вместо кошки, — добавил Румянцев. — Здорово мышей ловит. Это Людочка называет его
Тришкой. Я зову: Теоретик. Откликается, понимает.
За завтраком шел разговор обо всем понемножку, о серьезном не говорили. Но когда взялись за папиросы
и устроились во дворе в шезлонгах, без пиджаков и галстуков, Румянцев принялся говорить об институтских
делах. Говорил он, правда, очень осторожно. Павел Петрович, однако, отлично понимал все его иносказания и
недомолвки. Румянцева многое не устраивало в институте. И бездельничество некоторых сотрудников, и
раздутость иных авторитетов, и завистничество, приводящее к подсиживаниям, и топтание на месте при
разработке важных тем, и отрыв от производства.
— Не понимаю, — сказал Павел Петрович. — Почему же вы не боролись за то, чтобы было иначе? Одна
дирекция с делом не справится. Надо, чтобы весь коллектив участвовал в улучшении положения в институте. А
вы, например, Григорий Ильич, всегда и всюду молчите.
— Ничего-то вы, Павел Петрович, вижу, не знаете. Было время, не молчал, говорил…
— Знаю, знаю, — перебил Павел Петрович. — Всю вашу эпопею с Мукосеевым знаю. Но ведь победили
вы, почему же эта история закрыла вам рот?
— Победил? — сказал с усмешкой Румянцев. — А какой ценой, спросите! Каким напряжением нервов и
сил! Вот они все и вышли, силы. И нервы истрепались. Не полезу я больше ни в какую драку. Я хочу жить
спокойно, спокойно работать, готовить молодые кадры. Вот к чему я стремлюсь, и ни к чему больше.
Убрав посуду после завтрака, вышла на веранду и Людмила Васильевна с третьим шезлонгом. Она
уселась поудобней, оправила платье на коленях, спросила:
— Я не помешаю вашему разговору?
— А чего там, разговор чисто теоретический, — ответил Румянцев. — Вот, говорю, не ты бы, не хватило
бы у меня силенок, сдался бы перед супостатами моими, и неизвестно, что бы из меня сейчас получилось.
— Ну до чего он любит преувеличивать! — заметила Людмила Васильевна.
— Не преувеличиваю я, Павел Петрович. Это моя спасительница, обратите внимание. Дважды спасла
меня. Первый раз на фронте, раненого. Второй раз вот тут, значит, в нашей институтской битве русских с
кабардинцами.
— На фронте? — переспросил Павел Петрович. — Вы были на фронте, Людмила Васильевна? Неужели?
Сколько же вам лет? Мне казалось, что нет и тридцати.
— Их и нет, Павел Петрович, — ответила не без кокетства Людмила Васильевна. — Еще далеко до них.
Целых три месяца.
Павел Петрович принялся расспрашивать, потому что Людмила Васильевна была ему очень симпатична
и все, что касалось ее, было ему интересно. Людмила Васильевна поломалась немножко, говоря, что в ее
биографии ничего интересного нет, но потом принялась рассказывать так подробно, что рассказывала добрых
два часа.
Родилась она в Ленинграде и весной тысяча девятьсот сорок первого года окончила девятый класс, ей
тогда еще не исполнилось и семнадцати. Когда началась война, ее отец, агроном, работавший в пригородном
совхозе, ушел в ополчение, вскоре погиб на реке Луге. Остались они с матерью. В декабре мать умерла от